Она берет лампу, проходит мастерскую и заглядывает в комнату. Она вошла, чтобы что-то взять, но она не помнит, что именно. Ей нечего там брать. Она просто хотела взглянуть, как спит Мойшеле.
Он лежит, растянувшись на спине. Свои сильные руки он положил под голову. Свежие полные губы полуоткрыты, и он спокойно дышит. На голове густая копна кудрявых волос, загорелая шея на фоне шелковистых бакенбардов кажется вылитой из бронзы. Неудивительно, что он нравится девушкам, думает мама и вздыхает: ее собственный сын мечется во сне, просыпается по десять раз за ночь от малейшего шороха и утром встает измученный.
То ли от ее вздоха, то ли потому, что его лицо осветила лампа, которую мама плохо заслонила рукой, Мойшеле открывает глаза так тихо, словно все время держал их полуоткрытыми. Он смотрит на нее с улыбкой:
— Мама Веля.
— У нас есть правнук, которого тоже зовут Мойшеле, — растерянно говорит она. — Старшего сына моего мужа звали Моисей. Он, бедняжка, умер еще при жизни своего отца. Когда сын Моисея, Арончик, подрос, он женился, и его мальчику дали имя Мойшеле. От самого Арончика нам радости мало. Он из партийцев, но его сын — очень хороший ребенок. Все Мойшеле очень хорошие, — говорит мама с тихим смущенным смешком и выходит из комнаты.
— Я совсем выжила из ума, — бормочет она себе под нос. Она не может простить себе то, что она помешала Мойшеле спать.
II
Ссорясь с толпой женщин, огородник из Солтанишек кричал на весь рынок:
— Идите к халуцу, брату невесты Велиного сына, он вам расскажет, что я заплатил ему все до копейки, как наемникам, которые работают у меня целый сезон. Этот халуц не соврет. Он — сын раввина и отгоняет от себя девок-иноверок, как мух. Мне чужого не надо, но я не хочу отдавать свое.
Торговки на время бросили проклинать этого черта, который не сбавляет цену ни на грош, и стали расспрашивать его, что это за история с девками-иноверками. Нагруженные новостями, как тяжелыми корзинами, они разнесли их среди лавочников по всей улице.
— Что я вам говорил? — долдонил бакалейщик Хацкель торговцу зерном Шае. — Ну разве они не Иеровамы бен Наваты[133]? Я имею в виду халуцев. Это же надо, взять раввинского сына и задурить ему голову так, чтобы он сбежал из дому, а потом сослать его, как в Сибирь, в Солтанишки под Вильной, чтобы он там носом в земле ковырялся и имел дело с иноверками.
— Это правда, — признает торговец зерном. — Если халуц убегает от девок-иноверок, от арабов он тем более побежит.
— Об этом я и говорю, — торжествует бакалейщик. — Кого отправляют осушать болота? Кого посылают рубить камни? Раввинского сына?
— А кто же будет это делать, реб Хацкель? Вы будете это делать? Я буду это делать?
— Кто хочет! Но не дети приличных людей. Хорошенькое дело — сыновья раввинов и богачей живут в кибуце в самых дешевых домах по двадцать человек в комнате и крутятся по городу в поисках работы на кожевенной фабрике или лесопилке. Недавно ко мне зашли двое парнишек, один с пилой, а другой с топором на плече. Спрашивали, не надо ли мне напилить и нарубить дров. Эти кибуцники хотят быть дровосеками и водоносами, как гивоняне[134].
«Нет у меня других забот, как только стоять тут и болтать с этим болваном, — думает торговец зерном. — Хацкелю хорошо, он уже заработал себе на жизнь. А мне еще до этого далеко». Торговец зерном вздыхает и убегает в поисках заработка.
Через несколько дней мимо проходят двое молодых людей в бело-голубых студенческих рубашках, тарбутники[135]. Они идут, задрав головы, никого не видят, громко смеются и разговаривают между собой на иврите. Виленские кокетки восхищенно смотрят им вслед, а торговец зерном говорит бакалейщику:
— Ну, что вы теперь скажете?
— То же самое! Зачем евреям высовываться? Мы, евреи, любим подражать необрезанным. У них есть студенты, вот и мы хотим, чтобы у нас были студенты.
— Вы с ума сошли, реб Хацкель. А если попы из семинарии на Бакште[136] ходят в длинных рясах, то наши раввины должны снять свои лапсердаки? Это все ерунда! Ша! — кричит торговец зерном. Он нашел по-настоящему заковыристый вопрос и хватает Хацкеля за бороду. — Если дети едут в Эрец-Исраэль, то это не годится, а если они устраивают революции — это лучше? Вы забыли, что делалось в этом году на Первое мая: град камней на улицах, разбитые в кровь головы, ангелы разрушения на конях, а сколько бунтовщиков упрятали в тюрьму? По-вашему, сидеть у поляков в тюрьме лучше, чем в палатке на берегу Иордана, где Иеошуа бен Нун перевел сынов Израиля в Землю Обетованную. Что вы молчите, реб Хацкель?
— Лучше всего сидеть дома, — ворчит бакалейщик. — На последний Лагбоймер[137] детей из еврейских школ повели гулять с музыкой в Закретский лес[138]. Все побежали посмотреть. Я тоже побежал и получил пинок от какого-то поляка: «Жидки, до Мадагаскар!» Именно так он мне и сказал. А что бы я сделал, если бы он кричал: «Жидки, до Палестина!»? Ничего бы я не сделал.
В пятницу вечером окруженная клиентами мама сдержанно разговаривает даже с самим назойливыми, отчаянно торгующимися покупательницами, потому что в воротах стоит Мойшеле, а вокруг него всегда спокойствие и тишина, как свет вокруг субботних свечей. На лице мамы уже отражается радость, которая снизойдет на нее в субботу, когда она целый день проведет с Мойшеле.
Вдруг подъезжает широкая подвода, груженная тяжелыми ящиками. Молодой великан сидит на козлах и гонит крупную гнедую лошадь прямо в узкие ворота.
— Стой! — кричит мама и поспешно оттаскивает прилавок в сторону. Но возница не ждет. Он гонит лошадь. Колесо цепляется за стойку, тащит ее за собой, и две корзины с фруктами высыпаются. Мама с плачем бросается под телегу собирать товар. Она хочет вырвать из-под колес запутавшиеся в них корзины. Извозчик слышит ее причитания и притормаживает. Мойшеле, который тоже кинулся отодвигать прилавок, бросает его и вытаскивает маму.
— Это же взято в кредит, это деньги оптовика, — причитает она, растрепанная и вспотевшая, и сует в свой фартук яблоки, которые успела поднять с мостовой: плод раздавлен и под ее пальцами расползается в кашу. — Моя кровь, мой труд, моя суббота! — вскрикивает она, в растерянности хватаясь за голову, и спасенные ею яблоки снова падают на камни мостовой.
Извозчик слезает с козел, берет лошадь под уздцы и заводит ее во двор.
— Разбойник! — Мама бросается к извозчику, стиснув кулаки. — Не уводите телегу, дайте мне забрать мой товар.
Высокий широкоплечий парень смотрит сверху вниз на маленькую тощую еврейку с зелеными, горящими гневом глазами, с желтоватой пеной на губах, с крепко сжатыми кулаками, которыми она грозит ему, — и смеется.
— Ой, меня сейчас возьмет холера! — Он сгибается вдвое, словно ему свело живот от смеха. — Смотри-ка, кто на меня идет! — И с разинутым ртом, из которого громом выкатывается хохот, он снова берется за вожжи. — Что вы думаете, я буду тратить полпятницы, ожидая, пока вы уберете свой мусор?
Но корзинки, застрявшие в колесах, и теснота ворот не дают лошади пройти. Подвода трясется, с нее слетает битком набитый четырехугольный ящик и попадает маме в плечо.
Мама вскрикивает и, онемев от боли, тут же замолкает. Она оседает на землю. Мойшеле подхватывает ее, и, теряя сознание, она повисает у него на руках.
— Веля, мама Веля, что с вами? — кричит он.
— Плечо, — слабо стонет она, больше не в силах произнести ни слова.
— Надо сделать ей холодную примочку! — кричит Лиза, вдова Алтерки-гусятника, выбежавшая из своей мясной лавки.
Лиза и Мойшеле берут маму под руки и поднимают. Ее плечевые кости издают треск, и от боли она приходит в себя: