— Пятнадцать грошей за кило, — отвечает мама. — Такие теперь цены.
— Я бы дала двенадцать грошей, — говорит покупательница, нарочно обращаясь к реб Рефоэлу.
Зажмуренные глаза реб Рефоэла смеются, и он снова показывает пальцем на маму: «Разговаривайте с ней. Она вам ответит».
Покупательница сдается, и, взвешивая товар, мама думает: сама деликатность и сама доброта! Он твердо настаивает на том, чтобы на меня смотрели, как на настоящую хозяйку. Владыка мира, сделай так, чтобы я была этого достойна!
КОНЕЦ СВЕТА
Началось
I
После двух недель войны с немцами, когда разбитые польские армии еще стояли, повернувшись лицом к западу, а спиной к востоку, появилась Красная Армия. Первые русские разведчики пересекли пограничную полосу на легких танкетках. Вечером потянулись вереницы черных блестящих автомашин с фарами-глазами. За ними ползли тяжелые танки с устремленными вперед орудиями. Казалось, это ползут допотопные звери, задрав вверх пасти, полные острых, как пилы, сверкающих зубов. На следующее утро уже маршировали большие пехотные армии в серых, жестких, как жесть, шинелях. От долгого марша солдатские лица были усталыми и погасшими, но на каждой фуражке и пилотке сияла красная звезда, и над десятками тысяч качающихся, как на волнах, голов туманно плыло лицо с улыбкой тигра и длинными черными усами…
Рабочие кварталы, рынки и даже переулки, населенные лавочниками, смотрели празднично. Люди бежали навстречу армии с распростертыми объятьями, иные даже плакали от радости: если бы не вошли Советы, нас бы взяли немцы. Мы спасены!
На Завальной улице стояли агитаторы, молодые русские парни среднего роста с худыми жесткими плечами и в продавленных фуражках. Вокруг них толкалась молодежь. Агитаторы рассказывали, как хорошо и свободно живется в Советском Союзе.
— Мы принесли вам свободу на русских штыках! — говорили они.
Еще больше народа собралось вокруг танков. Молодые люди гладили холодную сталь, как всадник бархатную шерсть на хребте своего коня, спасшего его от опасности. Танкисты в черных шлемах-пирожках стояли около орудий и пели советские песни. Какая-то девушка с пылающим лицом громко кричала:
— Мы и раньше знали эти песни! Мы слушали их по радио тайком, чтобы польские паны не знали! Мы понимали, что страна, которая так весело поет, должна быть очень счастливой!
— Сколько длился марш от советской границы до Вильны? — спросил какой-то парень в черной рубашке и с еще более черными волосами. — Я имею в виду, сколько времени вы к нам шли?
— Мы шли к вам двадцать лет, с самой Октябрьской революции, — резко ответил ему светловолосый русский с курносым носом, и все поняли: не выведывай военные тайны.
Этот ответ разнесся по городу: они шли к нам двадцать лет! Все эти годы они день и ночь работали, хотели нас освободить! Но мы тут тоже не дремали, мы приготовили почву для их прихода, гордо говорили парни и девушки и гуляли в обнимку по улицам Вильны. Когда проезжал блестящий черный автомобиль, девушки останавливались и глазами, губами, зубами улыбались занавешенным окнам машины. Хотя они и не знали, кто сидит внутри, но понимали, что там сидят политруки и командиры.
Однажды машина остановилась, и из нее вышел высокий человек в кожаном пальто. За ним вышел второй, в военном мундире, ниже первого и ростом и, судя по всему, рангом. Комиссар в кожаном пальто с доброжелательной строгостью спросил шофера, громко, чтобы слышали окружающие.
— Нам хватит бензина до Белостока?
Шофер равнодушно кивнул, а человек в мундире сказал с многозначительной улыбкой:
— Нам хватит бензина до Варшавы.
— А может быть, и до Берлина, — рассмеялся комиссар.
Больше они ничего не сказали и сразу же уехали. То, что они говорили недолго и даже не взглянули на восторженных девушек, придало особый, громадный вес их словам. Стало ясно, что для Советов новая германская граница в захваченной Польше и даже старая граница в Восточной Пруссии — не граница. Люди передавали друг другу слова одного советского солдата: «Я поставлю пограничные столбы Советского Союза там, где мне прикажут!»
И все же на Мясницкой улице, на Шауляйской[160] и Рудницкой, там, где переулки поуже и магазинов побольше, бросались в глаза длинные очереди перед продуктовыми магазинами. Еще сильнее бросались в глаза очереди советских солдат у магазинов тканей. Казалось, все солдаты русской армии выстроились у еврейских лавок, чтобы купить подарки своим женам и детям: от тканей и костюмов до шпилек и ниток.
На Мясницкой улице стоят торговец зерном Шая и бакалейщик Хацкель. Они беседуют. Шая в восторге от красноармейцев, но Хацкель остается лавочником до мозга костей и говорит Шае:
— Дайте мне миллион, чтобы я сейчас справил себе костюм, — я не буду этого делать. Я думаю только о том, как бы перебиться до конца войны. Красноармейцы не отходят от магазинов, а ведь они говорили, что у них есть все.
— Конечно, у них есть все, — отвечает Шая. — У них есть танки, пушки, бензин и птички, стальные птицы — у них этого, как песка морского. А вот додуматься до того, чтобы завести себе мануфактуру и галантерею, они не сумели!
— Что-то у них слишком много денег. Слишком много червонцев, — бормочет Хацкель.
Несколько машин останавливаются на углу Рудницкой и Мясницкой улиц рядом с большими мануфактурными магазинами, и тут же разносится весть о том, что Советы конфискуют товар.
— Ну вот, та же история, что была двадцать лет назад, — мрачно тянет Хацкель.
— Конечно, жизнь при них для нас не будет медом. — Шая смотрит мутными глазами вниз, на свою бороду лопаточкой.
По улице проходит с полдюжины русских в голубых фуражках. Шая обращает внимание на то, что затылки у них выбриты совсем не так, как подстригают в Вильне, под расческу. Кроме того, Шая замечает, что края шинелей у них загнуты внизу уголком, в то время как у простых красноармейцев шинели не обметаны и вообще не производят впечатления цельнокроеных. Русские в голубых фуражках подходят к солдатской очереди, стоящей у мануфактурного магазина, коротко что-то говорят паре солдат — и вся очередь распадается в одно мгновение. Красноармейцы, простоявшие долгие часы у магазина, уходят молча, опустив головы. За всю свою жизнь лавочник не видел и не слышал, чтобы двумя словами можно было разогнать такой большой строй солдат.
— Это энкаведешники, — шепчет Шая Хацкелю, и у обоих тяжелеет на сердце.
В те дни, той поздней осенью, я блуждал по городским паркам. Мне вдруг стали очень дороги широкие аллеи со старыми каштанами, где до войны часто слонялись польские студенты с толстыми палками, подстерегая еврейских прохожих.
Замковая гора была засыпана румяно-красными, темно-коричневыми и шафраново-желтыми листьями, словно раскаленными углями. После нескольких дождливых дней небо прояснилось, стало выше и засветилось каким-то болезненным, прозрачным светом. Мрачный, пресыщенный осенней сыростью и печалью, я долго бродил по окрестностям Вилии и садам, пока не остановился на Кафедральной площади у белого собора с шестью колоннами.
Площадь кишела поляками. У всех были серьезные, строгие лица. Я протолкался к дверям собора и заглянул внутрь. От множества длинных восковых свечей на алтаре и лампад в каплицах там висел какой-то розовый туман. Собор был забит католиками. Они с непокрытыми головами стояли на коленях в глубоком молчании. Под потолком собора широкими волнами плыли звуки органа так печально и торжественно, словно здесь справляли доселе неслыханную мессу — мессу по погибшей Польше.
По улице маршировала рота красноармейцев. Кто-то из них смотрел на толпу у собора с любопытством, кто-то с удивлением, остальные солдаты улыбались. Поляки, хлынувшие из собора, стояли на улице с непокрытыми головами и смотрели вслед красноармейцам, закусив губы.