— Я возьму только сорочки и галстуки, ты понимаешь меня, Марк. Посмотри на этот твидовый пиджак. Это настоящий «Харрис-твид», всего полгода назад купил в Лондоне. Еще можно носить.
Марк неодобрительно глянул на мой действительно твидовый пиджак из Лондона, но быстро погасил взор.
Он снова направился к счетному устройству и на нем зажглась соответствующая сумма, не умопомрачительная, но для меня более чем солидная.
— О-кей, о-кей, — забормотал я, — только не сейчас. Сейчас я опаздываю на ипподром, на скачки. Кстати, если выиграю мы возвращаемся к нашему синему костюму. Пожелай мне удачи и до завтра, мой мальчик.
И я имел мужество зайти к нему на другой день. К этому надо добавить, что кроме меня и при мне я не видел в магазине Марка ни одного покупателя.
— Увы, — сказал я, обращаясь к Марку, как уж совсем к родному человеку. — Я проиграл. Я спустил все на «Черной сотне». Знаешь «Черную сотню»?
Марк ее не знал.
«Черная сотня» была скаковая кобыла, четырехлетка, вполне реальная, но я не ставил на нее. Я вообще не ставил, ибо у меня не было денег, а только следил за поразительным зрелищем парижских бегов.
Марк молча и печально глядел на меня. Догадывался ли он о сути всего происходящего. Этого я определенно сказать не могу. Ни одной гримасой, ни одним движением он не выдал себя.
— Но не отчаивайся, мой мальчик, — продолжал я. — Я все-таки поддержу твою коммерцию. Остаются галстуки, неправда ли? Сколько с меня? И опять передо мной на экране мелькнула приличная цифра.
— Заворачивать, господин? — на самом печальном регистре спросил Марк.
— Конечно, что же ты медлишь, — и я провел рукой по груди. Впрочем я тут же осекся.
— Впрочем, зачем? Ведь к твидовому пиджаку я ношу бабочку. — Для этого случая я занял галстук-бабочку у товарища. — Может быть, у тебя найдутся галстуки-бабочки. Этот мне надоел.
— Нет, господин, мы не держим таких галстуков, в этом сезоне они не в моде.
— Мода, мода, — вскипел я, — элегантные люди отстают от моды на один шаг.
Марк философски развел руками.
— Значит, ничего, господин, — произнес он.
— Не отчаивайся, мой мальчик, — наставительно сказал я. — Дела могут перемениться каждую минуту. Уж сегодня «Черная сотня» не подведет.
— Оревуар, — сказал Марк и не тени смущения не было в его голосе.
Я повернулся и с легким сердцем вышел на улицу Вавен.
Когда я уезжал и шел с потрепанным своим баулом на стоянку такси, я все-таки подошел к витрине Марка. Он все также был в своем магазинчике один. Я снял свое старое барсалино и приветствовал его. Внезапно он подошел к витрине. Внезапно он весело рассмеялся и подмигнул мне.
Он, конечно, понимал все с самого начала. Но мы оба были персонажами парижской сцены, и каждый вел свою роль. Его роль была достойнее моей. И все-таки есть у меня мечта — зайти когда-нибудь к нему в магазин (я уверен, он не забудет меня) и купить хоть что-нибудь, ну, хоть одну ту самую голубоватую сорочку батн-даун в мелкую красную клеточку.
ПУЛЬМАНОЛОГ
Я почему-то сразу решил, что он британец и не промазал. Худой, впалые щеки, усы щеточками, ворсистый седой бобрик. Одет замечательно: двубортный костюм в булавочную полоску сидит как влитой, сорочка — ослепительно белый батн-даун и темный галстук бабочка. Лучше не придумаешь.
Я ему так и сказал, что он из Англии и что он очень элегантен. И то и другое ему понравилось. Он захохотал. «Я туберкулезник,» — добавил он, и продолжал смеяться.
Я понял, что здесь что-то не так.
— Вы больны туберкулезом? Как это печально! — добавил я.
Он захохотал пуще прежнего.
— Это они больны туберкулезом. А я их лечу. И не бесплатно. Вы откуда?
— Из России.
— Как это будет по-русски?
— Кажется, пульманолог, — ответил я.
— Вот, вот, — ответил он, — именно так.
И вдруг он добавил новое слово, и я даже сначала не понял, о чем речь.
Он сказал: Чеков.
— Каких чеков? — спросила моя жена.
А я вдруг догадался — это Антон Павлович Чехов.
Он напоминает нам, что Антон Павлович Чехов умер от туберкулеза и, возможно, жалеет его, или намекает на то, что если бы Чехов попал в его руки, все могло бы быть иначе. Так сказал мой голландский переводчик Ханс Болланд, человек крайне либеральных умонастроений.
Все это было на маленьком банкете по поводу моего выступления в голландском городе Маастрихте. Банкет этот был организован по-голландски, и я даже думаю, что это не совсем неправильно.
То есть реально это было так: гостям предлагалось бесплатно кофе в неограниченном количестве, а также множество классной закуски. И тоже бесплатно. Но вот выпивка была платная. В углу зала стояла шикарная стойка с двенадцатью пивными кранами, а за кранами — сотни бутылок и даже шампанское «Мумм», которое я видел второй раз в жизни.
Англичанин беседовал с двумя пожилыми дамами, облокотившись на стойку.
Я как герой вечера ждал бесплатной выпивки, но никто с этим не торопился. Тогда-то я уныло побрел к стойке и напоролся на пульманолога. Тут и произошла наша беседа. Она опять коснулась печальной судьбы господин Чеков.
Тут мне стало невмоготу я вынул монетку в 5 гульденов и бросил на стойку.
— Пива.
Что стало с англичанином! Его красивое лицо оскалилось, исказилось. Усы щеточками встопорщились. Ежик (он же бобрик) на голове зашевелился. Даже галстук-бабочка и то метнулся куда-то на меня.
— Только за мой счет, — закричал пульманолог. — Я страшно богат, туберкулез весьма доходчив, а эпидемия разрастается. Кривая ползет вверх. Он вытащил невероятно дорогой вишневый бумажник, кажется «Картье» и достал из него россыпь стогульденовых бумажек.
— Чего вы хотите? «Мумма», просто шампанское, карвуазье, «Хенесси»?
— Пива, — сказал я.
— Но я все-таки закажу бутылку «Мумм», — и он обратился к своим пожилым дамам.
Те согласно закивали.
Эта идея очень понравилась моей жене, которая вообще не пьет ничего кроме шампанского, а бокал «Мумм» привел ее в истинный восторг. Короче говоря, весь вечер мы пили за счет пульманолога и, боюсь, за счет туберкулеза тоже.
И не только мы. Он угощал всех, кто подходил к стойке. Это было даже несколько странно. Стоит элегантный английский пульманолог и угощает незнакомых людей.
Наконец, я не выдержал и спросил, в чем дело. Он поглядел на меня матовым немигающим взглядом.
— Я богатый человек… Сейчас большая вспышка туберкулеза, вы понимаете?
— Да, понимаю, — ответил я, так ничего и не сообразив.
— Но… — и он снова махнул рукой в сторону стойки. — Хотите «Адвоката»?
Через пятнадцать минут я должен был выступать. Ведь в Голландии все наоборот: банкет сначала.
— Нельзя отпугивать удачу, — сказал пульманолог с совершенно серьезным лицом. — Надо давать судьбе на чай. Вы понимаете? ЭТО ЧАЕВЫЕ!
Я понял.
— Может быть, рюмку карвуазье? Не обижайте, — сказал он мне на прощанье.
Уже звенел третий звонок.
Я согласился.
ТРЕТИЙ РЕЙН
Я ехал в поезде по Голландии с моим переводчиком Хансом Болландом. Мы говорили о Петербурге, о Михаиле Кузмине, об Алексее Пурине и Саше Леонтьеве.
Вдруг Болланд глянул в окно и закричал «Рейн! Рейн!» Оказалось, мы его переезжали по надводному мосту. Он был широк, не уже Невы. Цвета неказистого, глинисто-серого.
Был пасмурный день. Буксир тащил баржу с песком. Ничего особенного. Не было под рукой Брокгауза и Эфрона, чтобы узнать, откуда он вытекает и куда впадает. Сколько километров длины, какой грузооборот, ну и так далее. Да и неважно было все это.
А через несколько дней в Амстердаме я зашел в Рейксмюзеум. Долго шел я по залам. Что-то мелькало на стенках. Я вошел в обширный зал, где он висел на стене. Там были еще какие-то картины, но это не имело значения. Передо мной был «Ночной дозор». То есть опять Рембрандт. То есть опять Рейн. Потому что Рембрандт — это имя, а фамилия Ван Рейн. Напротив «Ночного дозора» стояла скамеечка. Я сел на нее и просидел час. Я видел человека в черном с красной перевязью, человека в желтом, повернутого в профиль, человека с барабаном, девочку в светлом кринолине, собаку, прячущуюся в темноте и еще десятка полтора разных фигур. Это была самая великая картина в мире. Чернее тьмы проступало с холста оружие. Ткани коробились вышивкой и плетением. Нависали бархаты шляп. Это было грозное движение запечатленное в вечности. Свет и тьма обрамили его гениальной рукой художника в расцвете сил.