Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

РОЗОВАЯ МУЖСКАЯ ЗАМШЕВАЯ СУМКА

Это случилось летом 89-го года. В Амстердаме на барахолке Ватерлоо я приторговал себе сумку. Она была очень не новая, но и давал я всего два гульдена. Хозяин лавочки старый еврей сумку мне продал, но моя цена разгневала его. Отдавая сумку, он сказал что-то рассерженное, невразумительное на непонятном мне языке. Мне даже показалось приблизительно так: «Бери, уходи, и будь ты проклят».

Я положил в сумку очки, паспорт, авиабилет до Москвы, последние 30 долларов, блокнот со стихами.

На другой день, утомленный прогулками и зрелищами, я зашел в шахматный клуб просто отдохнуть. Но в шахматном клубе надо играть в шахматы.

Человек морского капитанского вида предложил мне партию. Мы разыграли старую индийскую защиту, и я задумался над ходом, а сумку повесил на спинку стула.

Дела в партии шли к эндшпилю, я проигрывал. Я хотел сдаться, но оглянулся — сумки на стуле не было.

Я похолодел: очки, паспорт, билет до Москвы, последние 30 долларов, блокнот со стихами…

Что делать? Только гостиница была оплачена до самого моего отлета. Я обратился к хозяину клуба. Он воздел руки к потолку, он патетически закричал: «Опять воровство! Проклятые наркоманы! Тут один стоял за твоим стулом, я его запомнил». Но от этого мне не было легче.

Хозяин клуба отвез меня в полицию. В полиции составили протокол и сказали: «Считайте, что это бесполезно. Поймать почти никогда никого не удается». Хозяин клуба отвез меня в гостиницу.

На другое утро я начал соображать, как быть. Я даже в посольство обратиться не мог, потому что столица Голландии — Гаага, а до нее еще надо доехать.

В кармане я нашел монетку, купил себе булочку и пакет молока.

Наконец, я придумал. Я пошел в православную церковь города Амстердама. Ко мне вышел священник, я ему рассказал о своей беде. Это был русский человек, отец Кирилл. «Я не могу вам помочь деньгами, моя община очень бедна, — сказал он. — Но я могу вас отвезти в Гаагу».

Через два часа фольксваген отца Кирилла довез меня до советского посольства в Гааге. Я вошел, и наконец-то удача повернулась ко мне лицом. Я увидел знакомого еще по Тбилиси Сашу Буачидзе. Он оказался культур-атташе посольства. Я ему рассказал, что случилось. «Это серьезные неприятности, — сказал он. — Конечно, что-нибудь придумаем. Но сейчас никто тобой заниматься не станет — через час голландская королева дает прием в честь академика Сахарова. Ты оставайся в посольстве, пообедай, поужинай, тебя отведут переночевать. Жди утра, только позвони в амстердамскую полицию и сообщи, где ты находишься».

Так я и поступил.

Утром в четыре часа меня разбудили. «За вами приехала полиция». Я был очень удивлен, вышел на улицу. Хмурое раннее утро еле-еле брезжило.

Ко мне обратился офицер полиции. Я понял, что мне надо ехать в город Утрехт. Зачем, я не совсем понял, но я, конечно, поехал.

В полицейском участке в Утрехте я все узнал: по описанию хозяина шахматного клуба поймали человека, который украл мою сумку. Сумку он выбросил, деньги потратил, но очки, паспорт, авиабилет до Москвы и блокнот со стихами мне вернули. Полицейский сказал мне: «Его зовут Кейс Боланд. Он просит вас не подавать исковое заявление. Он обещает кормить вас и предоставить вам убежище до вашего отлета». Я спросил, можно ли с ним познакомиться. «Пожалуйста», — сказал полицейский.

В кабинет вошел невысокий тщедушный человек в помятой старой одежде. Волосы его были заплетены косичкой, лицо землистое и очень неглупые темные внимательные глаза. Он подтвердил свое обещание. Я согласился. Мы поехали в Амстердам на старой разболтанной машине — почти таратайке. По дороге он мне рассказал о своей жизни. Он был профессором философии в университете, но пристрастился к наркотикам. Потерял работу, теперь живет на пособие.

У него была двухкомнатная квартира на окраине Амстердама на Суренам-плейс.

Телефона в квартире не было, но был музыкальный центр и большая коллекция классической музыки. Это было очень приятно. Ханс хорошо говорил по-английски, лучше меня, но мы с ним понимали друг друга.

Кормил он меня спагетти по-милански, лососиной, немецкими сосисками и угощал пивом «Хайнекен». Все это ему, как безработному, выдавали по продуктовым талонам.

Спал он на полу на матрасе, я спал рядом на таком же. Над его матрасом висел портрет Михаила Сергеевича Горбачева. «Он спасет мир, — уверял меня Ханс. — Это новый Конфуций, Будда, Зороастр». Я не вполне соглашался с ним, но переубедить Ханса было невозможно. Так прошло 5 дней.

Наступил день моего отлета. Ханс повез меня в аэропорт, там он неуверенно спросил меня, не могу ли я пригласить его в Москву. Зная о пагубной страсти Ханса, я ответил неопределенно. Он догадался о моих сомнениях и сказал: «Все-таки, если ты встретишь в Москве Горбачева, скажи ему, что в Голландии живет Ханс Боланд, который верит, что Горбачев спасет мир». Это я Хансу твердо пообещал. И улетел. Вот уже пять лет, как я к Рождеству получаю из Амстердама поздравительные открытки, и тогда я вспоминаю все сначала: и розовую старую сумку, которую мне не пришлось носить, — тоже.

АЛМАЗЫ НАВСЕГДА[9]

Н.

Я двадцать лет с ним прожил через стенку
в одной квартире около Фонтанки,
за Чернышевым башенным мостом.
Он умер утром, первого числа…
Еще гремели трубы новогодья,
последнее шампанское сливалось
с ликерами в захватанных стаканах,
кто полупил, кто полуспал, кто тяжко
тащился по истоптанному снегу…
А я был дома, чай на кухне пил
и крик услышал, и вбежал к соседу.
Вдова кричала… Мой сосед лежал
на вычурной продавленной кровати,
в изношенной хорьковой телогрейке
и, мертвый, от меня не отводил
запавшие и ясные глаза…
Он звался Александр Кузьмич Григорьев.
Он прожил ровно девяносто два.
А накануне я с ним говорил,
на столике стоял граненый штофчик
и паюсной икры ломоть на блюдце,
и рыночный соленый огурец.
Но ни к чему сосед не прикоснулся:
«Глядеть приятно, кушать — не хочу, —
сказал он мне. Я, Женя, умираю,
но эту ночь еще переживу». —
«Да что вы, что вы! — закричал я пошло. —
Еще вам жить и жить, никто не знает…» —
«Да тут секрета нет, в мои года», —
ответил он, ко мне придвинув рюмку…
Я двадцать лет с ним прожил через стенку,
и были мы не меньше, чем родня.
Он жил в огромной полутемной зале,
заваленной, заставленной, нечистой,
где тысячи вещей изображали
ту Атлантиду, что ушла на дно.
Часы каретные, настольные, стенные,
ампирные литые самовары,
кустарные шкатулки, сувениры
из Порт-Артура, Лондона, Варшавы
и прочее. К чему перечислять?
Но это составляло маскировку,
а главное лежало где-то рядом,
запрятанное в барахло и тряпки
на дне скалоподобных сундуков.
Григорьев был брильянтщиком —
я знал давно все это. Впрочем,
сам Григорьев и не скрывался —
в этом вся загадка…
Он тридцать лет оценщиком служил
в ломбарде, а когда-то даже
для Фаберже оценивал он камни.
Он говорил, что было их четыре
на всю Россию: двое в Петербурге,
один в Москве, еще один в Одессе…
Учился он брильянтовому делу
когда-то в Лондоне, еще мальчишкой,
потом шесть лет в Москве у Костюкова,
потом в придворном ведомстве служил —
способности и рвенье проявил,
когда короновали Николая
(какие-то особенные броши
заказывал для царского семейства),
был награжден он скромным орденком…
В столицу перевелся, там остался…
Когда ж его империя на дно переместилась,
пошел в ломбард и службы не менял.
Но я его застал уже без дела,
вернее, без казенных обстоятельств,
поскольку дело было у него.
Но что за дело? Мудрено понять.
Он редко выходил из помещенья,
зато к нему все время приходили,
бывало, что и ночью, и под утро,
и был звонок условный (я заметил):
один короткий и четыре длинных.
Случалось, двери открывал и я,
но гости проходили как-то боком
по голому кривому коридору,
и хрена ли поймешь, кто это был:
то оборванец в ватнике пятнистом,
то господин в калошах и пальто
доисторическом с воротником бобровым,
то дамочка в каракулях, то чудный
грузинский денди… Был еще один.
Пожалуй, чаще прочих он являлся.
Лет сорока пяти, толстяк, заплывший
ветчинным нежным жиром, в мягкой шляпе,
в реглане, с тростью. Веяло за ним
неслыханным чужим одеколоном,
некуреным приятным табаком.
Его встречал Григорьев на пороге
и величал учтиво: «Соломон Абрамович…»
И гость по-петербургски раскланивался
и ругал погоду…
                           Бывал еще один:
в плаще китайском, в начищенных ботинках,
черной кепке, в зубах зажат окурок «Беломора»,
щербатое лицо, одеколон «Гвардейский».
Григорьев скромно помогал ему раздеться,
заваривал особо крепкий чай…
Был случай лет за пять до этой ночи:
жену его отправили в больницу,
вдвоем остались мы. Он попросил
купить ему еды и так сказал:
«Зайдешь сначала, Женя, к Соловьеву[10],
потом на угол в рыбный, а потом
в подвал на Колокольной. Скажешь так:
„Поклон от Кузьмича“. Ты не забудешь?» —
«Нет не забуду».
                           Был я поражен.
Везде я был таким желанным гостем,
мне выдали икру и лососину,
«салями» и охотничьи сосиски,
телятину парную, сыр «рокфор»,
мне выдали кагор «Александрит»,
который я потом нигде не видел,
и низкую квадратную бутылку
«Рябины с коньяком» и чай китайский…
Все это так приветливо, так быстро,
и приговаривали: «Вот уж повезло,
жить с Кузьмичем… Поймите, что такое,
старик великий, да, старик достойный…
Вы похлопочете — за ним не заржавеет…»
О чем они? Не очень я понимал…
Он сам собрал на стол на нашей кухне,
поставил он поповские тарелки,
приборы Хлебникова серебра…
(Он кое-что мне объяснил, и я немного
разбирался, что почем тут.)
Мы выпили по рюмочке кагора,
потом «рябиновки» и закусили,
я закурил, он все меня корил за сигареты:
«Вот табак не нужен,
уж лучше выпивайте, дорогой».
Был летний лиловатый нежный вечер,
на кухне нашей стало темновато,
но свет мы почему-то не включали…
«Вы знаете ли (он всегда сбивался,
то „ты“, то „вы“, но в этот фаз на „вы“)…
…Вы знаете ли, долго я живу,
я помню Александра в кирасирском
полковничьем мундире, помню Витте —
оценивал он камни у меня.
Я был на коронации в Москве.
Я был в Мукдене по делам особым,
и в Порт-Артуре, и в Китае жил…
Девятое я помню января,
я был знаком с Гапоном, так, немного…
Мой брат погиб на крейсере „Русалка“.
Он плавал корабельным инженером,
мой младший брат, гимназию он кончил,
а я вот нет — не мог отец осилить,
чтоб двое мы учились. А когда-то
Викторию я видел, королеву,
тогда мне было девятнадцать лет.
В тот год, вот благородное вам слово,
я сам держал в руках „Эксцельсиор“[11]
Так я о чем? В двадцать шестом году
я был богат, имел свой магазинчик
на Каменноостровском, там теперь химчистка,
и даже стойка та же сохранилась —
из дерева мореного я заказал ее,
и сносу ей вовек не будет.
В тридцать втором я в Смольном побывал.
Сергей Мироныч вызывал меня,
хотел он сделать женщине подарок…
Вникал я в государственное дело.
Куда все делось? Был налажен мир,
он был устроен до чего толково,
держался на серьезных людях он,
и не было халтуры этой… Впрочем,
я понимаю, всем не угодишь,
на всех все не разделишь,
а брильянтов — хороших, чистых —
их не так уж много.
А есть такие люди — им стекляшка
куда сподручней… Я не обижаюсь,
я был всегда при деле. Я служил.
В блокаду даже. Знаете ль, в блокаду
ценились лишь брильянты да еда.
Тогда открылись многие караты…
В сорок втором я видел эти броши,
которые мы делали в десятом
к романовскому юбилею. Так-с!
Хотите ли, дружок, прекраснейшие
запонки, работы французской,
лет, наверно, сто им…
Я мог бы вам их подарить, конечно,
но есть один закон — дарить нельзя.
Вы заплатите сорок пять рублей.
Помяните потом-то старика…»
Я двадцать лет с ним прожил через стенку,
стена, нас разделявшая, как раз
была не слишком в общем капитальной,
я слышал иногда обрывки фраз…
Однажды осенью, глухой и дикой,
какой бывает осень в Ленинграде,
явился за полночь тот самый, с тростью,
ну, Соломон Абрамыч, и Григорьев
его немедленно увел к себе.
И вдруг я понял, что у нас в квартире
еще один таится человек.
Он прячется, наверное, в чулане,
который был во время оно ванной,
но в годы пятилеток и сражений
заглох и совершенно пустовал.
Мне стало жутко, вышел я на кухню
и тут на подоконнике увидел
изношенную кепку из букле.
Тогда я догадался и вернулся,
и вдруг услышал, как кричит Григорьев,
за двадцать лет впервые он кричал:
«Где эти камни? Мы вам поручали…»
И дальше все заглохло, и немедля
загрохотал под окнами мотор.
Вдруг появилась женщина без шубы,
та самая, что в шубке приходила,
она вбежала в комнату соседа,
и что-то там немедля повалилось,
и кто-то коридором пробежал,
подковками царапая паркет,
и быстро все они прошли обратно.
Я поглядел в окно, там у подъезда
качался стосвечовый огонек
дворовой лампочки. Я видел,
как отъехал полузаметный мокренький
«москвич», куда толстяк вползал
по сантиметру. Вы думаете, он пропал?
Нисколько. Он снова появился через год…
…И вот в Преображенском отпеванье.
И я в морозный лоб его целую
на Сестрорецком кладбище. Поминки.
Пришлося побывать мне на поминках,
но эти не забуду никогда.
Здесь было не по-русски тихо,
по-лютерански трезво и толково,
хотя в достатке крепкие напитки
собрались на столе среди закусок…
Лежал лиловый плюшевый альбом —
любил покойник, видимо, сниматься.
На твердых паспарту мерцали снимки,
картинки Петербурга и Варшавы,
квадратики советских документов…
Здесь был Григорьев в бальной фрачной паре,
здесь был Григорьев в полевой шинели,
здесь был Григорьев в кимоно с павлином,
здесь был Григорьев в цирковом трико…
Вот понемногу стали расходиться,
и я один, должно быть, захмелел,
поцеловал вдове тогда я руку,
ушел к себе и попросил жену
покрепче приготовить мне чайку.
Я вспомнил вдруг, что накануне этих
событий забежал ко мне приятель,
принес журнал с сенсацией московской.
Я в кресло сел и отхлебнул заварки,
и развернул ту дьявольскую книгу,
и напролет всю ночь ее читал…
Жена спала, и я завесил лампу,
жена во сне тревожно бормотала
какие-то обрывки и обмолвки,
и что-то по-английски, ведь она
язык учила где-то под гипнозом…
И вот под утро он вошел ко мне
покойный Александр Кузьмич Григорьев,
но выглядел иначе, чем всегда.
На нем был бальный фрак,
цветок в петлице,
скрипел он лаковыми башмаками,
несло каким-то соусом загробным
и острыми бордельными духами.
И он спросил: «Ты понял?»
Повторил: «Теперь ты понял?» —
«Да, теперь конечно,
теперь уж было бы, наверно, глупо
вас не понять.
Но что же будет дальше?
И вы не знаете?» — «Конечно, знаю,
подумаешь, бином Ньютона тоже!» —
«Так подскажите малость, что-нибудь!» —
«Нельзя подарков делать, понимаешь?
Подарки — этикетки от нарзана.
Ты сам подумай, только не страшись».
Жена проснулась и заснула снова,
а на карнизе сел дворовый кот,
прикармливаемый мной немного.
Он лапой постучал в стекло,
но так и не дождался подаянья,
и умный зверь немедленно ушел.
Тогда я понял: все произошло,
все было, и уже сварилась каша,
осталось расхлебать все, что я сунул
в измятый кособокий котелок.
В январский этот час я знал уже,
что делал мой сосед и кто такие
оплывший Соломон в мягчайшей шляпе,
кто женщина в каракулевой шубе
и человек в начищенных ботинках,
зачем так сладко спит моя жена,
куда ушел мой кот по черным крышам,
что делал в Порт-Артуре, в Смольном,
на Каменноостровском мой брильянтщик,
зачем короновали Николая,
кто потопил «Русалку», что задумал
в пустынном бесконечном коридоре
отчисленный из партии товарищ,
хранящий браунинг в чужом портфеле…
И я услышал, как закрылась дверь.
«Григорьев! — закричал я. —
Как мне быть?» — «Никак, все так же,
все уже случилось. Расхлебывай!»
И первый луч рассвета
зажегся над загаженной Фонтанкой.
«Чего ж ты хочешь, отвечай, Григорьев?» —
«Хочу добра! — вдруг прокричал Григорьев. —
Но не того, что вы вообразили,
совсем иного. Это наше дело.
Мы сами все придумали когда-то
и мы караем тех, кто нам мешает.
По-нашему все будет все равно!» —
«Так ты оттуда? Из такой дали?» —
«Да. Я оттуда, но и отовсюду…»
И снова постучал в окошко кот,
я форточку открыл, котлету бросил…
И потому как рассвело совсем,
мне надо было скоро собираться
в один визит, к одной такой особе.
Напялил я крахмальную рубашку,
в манжеты вдел я запонки,
что продал мне Григорьев,
и галстук затянул двойным узлом…
Когда я вышел, было очень пусто,
все разошлись с попоек новогодних
и спали пьяным сном в своих постелях,
в чужих постелях, на вагонных полках,
в подъездах и отелях, и тогда
Григорьева я вспомнил поговорку.
Сто лет назад услышал он ее,
когда у Оппенгеймера в конторе
учился он брильянтовому делу.
О, эта поговорка ювелиров,
брильянтщиков, предателей,
убийц из-за угла и шлюх шикарных:
«Нет ничего на черном белом свете.
Алмазы есть. Алмазы навсегда».
1985
вернуться

9

Diamonds are forever — английская поговорка.

вернуться

10

Дореволюционное название гастронома по имени его владельца.

вернуться

11

Один из самых крупных алмазов мира.

41
{"b":"175792","o":1}