Стояли холода. Шел Тициан
в паршивом зале окнами на Невский.
Я выступал, и вдруг она вошла
и села во втором ряду направо.
И вместе с ней сорок девятый год,
черника, можжевельник и остаток
той финской дачи, где скрывали нас,
детей поры блокадной и военной.
А сорок шесть прошло немалых лет.
Она вошла в каком-то темном платье,
почти совсем седая голова,
лиловым чуть подкрашенные губы.
И рядом муж, приличный человек,
костюм и галстук, желтые ботинки.
Я надрываясь кончил «Окроканы»
выкрикивать в благополучный зал
и сел в президиуме во втором ряду.
А через час нас вызвали к банкету.
Тогда-то я и подошел, и вышло
как раз удобно, ведь они пришли
меня проведать — гостя из столицы.
Как можжевельник цвел, черника спела,
залив чувствительно мелел к закату,
и обнажалось дно, и валуны
дофинской эры выставлялись глыбой.
Вот на такой-то глыбе мы сидели,
глядели на Кронштадт и говорили
о пионерских праздничных делах:
«Костер сегодня — праздник пионерский,
но нам туда идти запрещено.
Нас засмеют, поскольку мы уже
попали под такое подозренье,
как парочка, игравшая в любовь».
Я так всмотрелся в пепельный затылок,
что все забыл — костер и дачный поезд,
который завтра нас доставит в город.
И в тот же пепельный пучок глядел сейчас.
Совсем такой же. Две или три пряди
седые. Вот и все. Как хорошо. Как складно
получилось: вы пришли, и мы увиделись,
а то до смерти можно не поглядеть
друг другу в те глаза, что нынче
стеклами оптически прикрыты.
А рядом муж — приличный человек,
перед которым мы не погрешили,
а если погрешили — то чуть-чуть.
Была зима, и индевелый Невский
железом синим за душу хватал.
Ее я встретил возле «Квисисаны»,
два кофе, два пирожных — что еще?
Студент своей стипендией не беден.
Мы вышли из кафе и на скамейку
на боковой Перовской вдруг уселись.
Тогда она меня поцеловала.
Я снял ей шапочку и в пепельный затылок
уткнулся ртом, я не хотел дышать,
и мы сидели так минут пятнадцать.
— Ну как Москва? — Москва? Да что сказать,
я, в общем, переехал бы обратно,
когда бы не провинция такая,
как Петербург, куда податься тут?
— Ах, ферт московский, постыдился бы… —
А Тициан на масляном портрете
сиял пунцовою гвоздикой из петлицы.
Уборщица посудой загремела —
пора, пора, пора, пора, пора!