«Что за шум, что за гам-тарарам?
Кто там ходит по рукам, по ногам?
Машинистке нашей Ниночке Каплан
Коллективом подарили барабан».
Я услышал этой песенки куплет,
на углу в «Национале» двадцать лет,
что там двадцать — тридцать лет тому назад,
и вернулся он опять ко мне назад.
Мы сидели впятером за столом,
были Старостин, Горохов и Роом,
выпив двести или триста коньяка,
сам Олеша пел, валял дурака.
И припомнил я дурацкие слова,
когда к Асе на прощанье заглянул,
мы не виделись три года или два,
а письмо ее, как видно, черт слизнул.
Боже мой, какой восторг, какой кагал,
в тесной комнате персон пятьдесят,
и любой из них котомки собирал
в край, где флаг так звездно-синь-полосат.
Но уж я им никакой не судья,
просто было страшновато чуть-чуть,
и хотелось мне, потемки засветя,
лет хоть на десять вперед заглянуть.
Так и вышло, тот, кто здесь был гвоздем,
тот и там за океаном не пропал.
Тот, кто здесь махал угодливо хвостом,
там он хвостик пуще прежнего поджал.
Впрочем, что об этом я могу сказать?
Не за тем я затесался в тот кружок.
— Ты письмо мне собиралась написать.
— Разве ты не получил его, дружок?
— Ври, да меру знай — прощаемся навек.
— В этом деле меры нету, ты не знал?
— Что Линьков? Вот это да, человек.
Я всегда к нему симпатию питал.
— Он в Дубне, уже он член-корреспондент,
наша жизнь не состоялась, я виной.
Обожди-ка на один всего момент,
или лучше — рано утром, в выходной,
приходи перед отлетом и письмо
ты получишь. Я храню его, храню.
— Ах, какое же ты все-таки дерьмо!
Я подумаю, быть может, позвоню.
— Позвони… — Теперь, пожалуй, мне пора.
До свиданья, эмигранты, бон вояж!
Постоял я, покурил среди двора,
где шумел, гремел светящийся этаж.