Для этой минуты утверждения и исполнения. Присоединяйся к нам. Да! Птицы!
Невидимый хор! Роса! Луг! Солнце! Он смеется, встает и начинает танец восторга. Он откидывает голову, чтобы запеть, он, который в жизни не пел.
И звуки, издаваемые им, богатые, полные и чистые, достигают центра поля.
Да! О, единение, прикосновение, единство! Он больше не Дэвид Селиг!
Он их часть, а они — часть его и в этом радостном смешении он теряет свое Я, он отбрасывает все усталое, изношенное и испортившееся, он отбрасывает свои страхи и неуверенность, он отбрасывает все, что многие годы отделяло его от самого себя. Он прорывается. Он всецело открыт обрушившимся на него мощным сигналам Вселенной. Он принимает. Передает. Поглощает. Излучает.
Да. Да. Да.
Он знает, что этот восторг продлится вечно. Но в тот самый момент, когда он получает это, он чувствует, как это ускользает от него. Радостные звуки хора затихают. Солнце падает за горизонт. Дальнее море, отступая, обнажает берег. Он пытается удержать радость, но чем сильнее он борется, тем больше теряет. Удержать отлив? Как? Отложить наступление ночи? Как?
Как? Теперь пение птиц совсем ослабло. Воздух стал холодным. Все уходит от него. Он один стоит в сгущающейся темноте, вспоминая восторг, оживляя его, ибо он уже ушел и должен быть вызван усилием воли. Ушел, да. Внезапно все стихает. Он слышит последний звук — далекий струнный инструмент, возможно, виолончель, пиццикато, красивый грустный звук. Дзинь. Неверный аккорд.
Дзинь. Лопнувшая струна. Дзинь. Расстроенная лира. Дзинь. Дзинь. Дзинь. И ничего больше. Его окутывает тишина. Тишина, которая отдается во впадинах его черепа, тишина, следующая за оглушительными струнами виолончели, тишина, приходящая со смертью музыки. Он ничего не слышит. Ничего не чувствует. Он одинок. Одинок.
Он одинок.
— Как тихо, — бормочет он, — как одиноко. Как… здесь… одиноко.
— Селиг? — зовет далекий голос. — Что с тобой, Селиг?
— Все в порядке, — отвечает Селиг.
Он пытается встать, но не на что опереться. Он проваливается сквозь стол Кушина, сквозь пол офиса, падает сквозь саму планету, ища и не находя надежной опоры.
— Так спокойно. Тишина, Тед. Тишина!
Сильные руки хватают его. Он сознает, что над ним хлопочут какие-то люди. Кто-то зовет доктора. Селиг качает головой, протестует. С ним ничего не случилось, совсем ничего, только тишина, звенящая в голове, только тишина, только тишина.
26
Сейчас зима. Небо и мостовые превратились в одинаковую, неразличимую серость. Скоро выпадет снег. По какой-то причине уже три или четыре дня не вывозят мусор и перед каждым домом высятся раздувшиеся пластиковые мешки с отходами, хотя в холодном воздухе нет запаха гниющих отбросов. При такой температуре не живут даже запахи: холод изгоняет каждый след, каждый знак существования всего органического. Сейчас царит бетон. Правит тишина. Из проездов выглядывают неподвижно застывшие, словно памятники себе, черные и серые кошки. Быстро шагая по тихим улицам от станции метро к дому Юдифь, я отвожу глаза от прохожих, которые попадаются на пути. Я робею и стесняюсь их, словно ветеран войны, только что выписанный из реабилитационного центра и еще смущающийся своих увечий. Естественно, я не могу сказать, что они думают, теперь их умы для меня закрыты, и они проходят мимо, словно закованные в ледяную непроницаемую броню. По иронии судьбы, есть ощущение, что они все имеют доступ ко мне. Они могут заглянуть в меня и увидеть, кем я стал. Вот Дэвид Селиг, должно быть, думают они. Как он небрежен! Он плохо охранял свой дар! Он все перепутал и позволил ему ускользнуть, лопух! Я виноват, что так разочаровал их. Хотя мое чувство вины и не было таким сильным, как могло бы быть. На каком-то отдаленном уровне я вообще не убивался. Таков я есть, говорю я себе. Таким я теперь буду. Если вам не нравится, ну и черт с вами. Попытайтесь принять меня. Не можете, просто не обращайте внимания.
"Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде". Так сказал Торо в 1849 году в "Неделе на "Конкорде" и реках". Конечно, Торо неудачник с очень серьезными невротическими проблемами. В молодости, только что закончив колледж, он влюбился в девушку по имени Эллен Севолл, но она его отвергла, и он никогда не женился. Интересно, было ли у него с кем-нибудь это? Вероятно, нет. Я не могу себе представить трахающегося Торо, а вы? О, может он и не умер девственником, но, держу пари, его половая жизнь была паршивой. Возможно он даже не мастурбировал. Разве можно представить его сидящим на берегу пруда и делающим это? Не могу. Бедняга Торо. Тишина слышна, Генри.
Недалеко от дома Юдифь я представляю, что встречаю на улице Тони. Мне кажется я вижу высокую фигуру, идущую ко мне от Риверсайд-драйв, завернутую в объемное оранжевое пальто. Когда расстояние сокращается до полуквартала я ее узнаю. Я не взволнован, не обрадован этой неожиданной встречей; я вполне спокоен, почти неподвижен. В другое время я, наверное, перешел бы улицу, чтобы не расстраиваться понапрасну, но не теперь: я холодно приближаюсь к ней, улыбаюсь, приветственно поднимаю руку.
— Тони? — говорю я. — Ты меня не узнаешь?
Она изучающе смотрит, хмурится, кажется на мгновение озадаченной. Но лишь мгновение.
— Дэвид. Здравствуй.
Ее лицо еще удлинилось, скулы кажутся выше и острее. В волосах поблескивают седые пряди. В дни нашего знакомства в ее прическе был один седой локон, что было необычно, теперь седина распространилась повсюду. Ну что ж, ей уже далеко за тридцать. Не девочка. Сейчас ей столько, сколько было мне, когда я встретил ее. Но в общем она совсем не изменилась, только немого повзрослела. Она все так же красива. Мои желания далеко. Вся страсть прошла, Селиг. Вся страсть прошла. Она тоже совершенно свободна от волнений. Я помню нашу последнюю встречу, выражение боли на ее лице, кучу окурков от сигарет. Теперь ее лицо вполне дружелюбно. Мы оба прошли сквозь испытания бури.
— Отлично выглядишь, — говорю я. — Сколько уже, лет восемь, девять?
Я знаю ответ, просто проверяю ее. Она проходит тест, говоря:
— Лето 68-го.
Я чувствую облегчение от того, что она не забыла. Значит, я остался главой в ее биографии.
— Как поживаешь, Дэвид?
— Неплохо. — Пустая фраза. — Чем ты сейчас занимаешься?
— Я работаю в "Рэндом Хаус". А ты?
— Нештатный сотрудник, — отвечаю я. — Здесь и там.
Замужем ли она? Руки в перчатках скрывают сведения. Спросить я не рискую. Попробовать не могу. Я выдавливаю улыбку и переминаюсь с ноги на ногу. Внезапно наступившая тишина, кажется, разлучает нас. Неужели мы так быстро исчерпали все темы? И нет никаких зон контакта, кроме тех, закрытых, переполненных болью?
Она произносит наконец:
— Ты изменился.
— Я стал старше. Устал. Полысел.
— Не то. Ты изменился где-то внутри.
— Думаю да.
— Раньше я чувствовала себя при тебе неудобно. Меня словно подталкивало. А теперь нет.
— Ты имеешь в виду после того путешествия?
— И до и после.
— Тебе всегда было со мной неудобно?
— Всегда. Я никогда не знала почему. Даже когда мы были действительно близки, я чувствовала — не знаю почему — неуравновешенность, немного больной. А сейчас это прошло. Совсем прошло. Интересно почему?
— Время — лучший лекарь, — говорю я. Мудрость оракула.
— Возможно, ты прав. Боже, какая холодина! Как думаешь, снег будет?
— Да, должен скоро быть.
— Ненавижу холод.
Она съежилась в своем пальто. Я не знал ее в холодную погоду. Весна и лето, а потом прощай, убирайся, прощай, прощай. Странно, но сейчас я почти ничего к ней не испытываю. Если бы она пригласила меня к себе, я возможно отказался бы. Я иду к сестре. Конечно, сейчас она только фантазия и я не воспринимаю ее ауру. Она не передает, скорее всего, я не принимаю.