Печальный образ юности моей
Мне видится чем дальше, тем ясней,
Рождая чувство горечи и боли:
Стоит сироткой в опустелом поле
Копна пшеницы… Пронеслись года,
Она давным-давно в земле истлела,
Но я в долгу пред нею навсегда
И не могу начать другого дела,
Пока не расскажу я про нее
Читателям, и близким и далеким.
Закончилась резня… Село мое
Стоит притихшим, скорбным, одиноким.
Одни лишь старики да детвора
Здесь уцелели, но опять с утра
Клубится мирный дым над очагами,
Старухи для внучат пекут лаваш.
Печальнее других домишко наш,
Отца и матери уж нету с нами.
Сестра да я из всей семьи большой
В живых остались — малые ребята,
А мир вокруг неласковый, чужой.
Как жить? Что делать с полосой несжатой?
В Хараконисе нищенский надел
Остался у меня. Отец, бывало,
Что ни посеет — засуха сжигала,
И досыта никто из нас не ел —
На подати зерна едва хватало.
Но в том лихом году, как бы назло,
Обильный урожай земля сулила.
Готовилось к уборке все село,
Забыв про нас. У стариков нет силы
С уборкою управиться. У них
Заботам, нуждам ни конца, ни края.
В такие дни не до сирот чужих.
Чего тут ждать!.. Я разыскал в сарае
Знакомый серп, которым жал отец,
В карман засунул старое точило,
И утром, еще солнце не всходило,
Я вышел в поле как заправский жнец.
Участок мой был от села далеко.
Средь хмурых гор жара и тишина.
Как было горько мне и одиноко!
Как разболелись плечи и спина!
Я жал пшеницу рук не покладая,
Мне заливал глаза соленый пот,
И вдруг я вижу, что сестра несет
Мой завтрак в узелке, и вот тогда я
Почувствовал себя главой семьи,
Добытчиком, кормильцем и опорой.
Я бережно сложил снопы свои
И сел в тени большой копны, которой
Гордился я, и скудный завтрак мой
Неспешно съел, по-взрослому усталый.
Кругом безлюдие, гнетущий зной,
И камнем на сердце тоска лежала.
А девочка, молчание храня,
Ко мне прильнула, руки нежно гладя,
И я прочел в ее печальном взгляде
Вопрос, который мучил и меня,
Мне душу изнурял глухой тревогой:
«Как в мире этом страшном и большом,
Где ни отца, ни матери, ни Бога,
Мы будем жить?..»
И по сердцу ножом
Резнула боль, и оба втихомолку
Мы плакали, скрывая горький страх.
Кричащую тревожно перепелку
Мы услыхали в луговых кустах.
Мы видели, над нею кружит коршун
И вот, свистя крылами, в небо взмыл…
Я встал, готовый к испытаньям горшим,
И ноющую спину распрямил.
Я вытер слезы детские мои
И, как пристало старшему в семействе,
Уверенно сказал Ерануи:
— Не плачь, не унывай, мы будем вместе!
Не бойся, перепелочка моя,
Иди домой! — Она послушно встала,
И в серых глазках радость заблистала,
И мелкими шажками вдоль ручья
Она пошла, чуть колыхаясь в поле,
Как увядающий в бутоне мак.
И я поклялся: даже в горькой доле
Ее беречь, ее лелеять так,
Чтобы жила без страха и печали,
Покуда не найдет своей судьбы.
Я поглядел в синеющие дали
С волнением, с предчувствием борьбы.
И долгий день, не зная утомленья,
Я жал пшеницу, складывал снопы,
А на закате, подходя к селенью,
Я услыхал нестройный гул толпы.
Я увидал, как в спешке, в суматохе
Кто погружал пожитки на арбу,
Кто ослика навьючивал… И вздохи,
И ропот на жестокую судьбу
Звучали всюду… Ветхие старухи
Мешки латали. И в последний раз
Пекли домашний хлеб. Следы разрухи
Виднелись всюду в этот горький час.
С отрядом русских, отступавшим спешно,
Переселяли на восток армян,
И старики с тоскою безутешной,
С глубокой болью незаживших ран
Родные стены молча целовали.
Как трудно будет доживать вдали
От кровли отчей, от родной земли,
В безвестности, в унынии, в печали!
Какая боль, какая пустота!
Но сквозь тоску мне верилось впервые,
Что сбудется теперь моя мечта,
Что наконец-то мы идем в Россию,
В страну, куда рвалась моя душа,
Где нас не будет разорять паша,
Где не убьет нас янычар кровавый,
Где, озаренный вековою славой,
Отважный, честный, доблестный народ
Нам дружескую руку подает.
Об этом над моею колыбелью
Когда-то тихо напевала мать…
И я в порыве буйного веселья
Запел, не в силах радости сдержать.
А караван уж тронулся в дорогу.
Соседка, отерев глаза рукой,
Разгневанная, мне сказала строго:
«Чему ты, сорванец такой-сякой,
Обрадовался? Впрочем, у тебя ведь
Нет ничего, что тяжело оставить, —
Ни очага, ни хлеба, ни земли…»
Мы молчаливо шли с Ерануи,
Не слушая ворчливую старуху.
Но вот проходит скорбный караван
Близ моего участка. Сердце глухо
Во мне заныло, заволок туман
Глаза мои, но явственно до боли
Я видел, остановленный стыдом,
Копну пшеницы, в опустелом поле
Забытую… А ведь она давно ли
Была моей заботой и трудом!
И вот стоит сироткой у дороги
И будто силится спросить в тревоге:
«Уходишь? Покидаешь? Навсегда?
Твой пот остался на моих колосьях.
Зачем связал их? Ты на ветер брось их,
Коль не жалеешь своего труда.
Я жизнь твоя…»
От сдавленного крика
Я замер… Ах, старуха, погляди-ка,
Что сорванец оставил за собой!..
. .
Недвижно я стоял перед копной
И на нее смотрел с тревогой нежной,
Как смотрят на родное существо
В предчувствии разлуки неизбежной.
Потом пошел. Смятенья моего
Никто не замечал, а я с тоскою,
Глаза от солнца затенив рукою,
Оглядывался много-много раз,
Пока не скрылась навсегда из глаз
Копна пшеницы за горами детства.
Прошли года — года скитаний, бедствий.
Надолго разлучился я с сестрой.
И вот однажды осенью сырой
Средь ночи ранен был жестокой вестью
О том, что умерла Ерануи…
И снова мчались годы, шли бои
За торжество свободы, правды, чести.
Я видел возрожденье нищих стран,
Я сердцем обнимал края чужие.
Живя на дивном севере России,
Забыл я боль моих давнишних ран,
И ужасы резни в моем селенье,
И мой бессильный полудетский гнев,
Все злодеяния, все преступленья
Забыл, от горечи не очерствев.
Забыл развалины родного дома,
Забыл поросшее травой крыльцо
И даже то, что дорого любому, —
Родное материнское лицо.
Но в памяти останется, доколе
Я не смежу похолодевших век,
Копна пшеницы в опустелом поле,
Как близкий одинокий человек.