А недавно к этим версиям-сплетням добавилась еще одна. Маяковский, оказывается, не сам убил себя. Его убили. (Разумеется, чекисты. В другом варианте — Нора Полонская, по заданию тех же чекистов.)
Эту версию мы рассматривать не будем по причине полного ее идиотизма. (Если, конечно, не вспоминать о том, что убийством поэта была посмертная канонизация, которую Пастернак назвал его второй смертью, добавив, что в ней он неповинен.)
Что касается остальных версий, в том числе и самых абсурдных, то по мере надобности к каждой из них я буду возвращаться.
Строго говоря, надо было бы сразу отбросить и долго преследовавшую Маяковского сплетню о сифилисе. Но о ней несколько слов сказать придется, хотя бы потому, что к созданию и распространению этой сплетни, к сожалению, причастны известные и даже крупные люди.
Летом 1930 года Горький написал и напечатал статью «О солитере», в которой, между прочим, писал:
► Чем более решительно рабочий класс «ломает хребет» всесоюзному мещанину, тем более пронзительно и жалобно попискивает мещанин, чувствуя, что окончательная гибель приближается к нему все быстрее…
…Лирико-истерический глист пищит:
Тов. Горький! Застрелился Маяковский — почему? Вы должны об этом заявить. История не простит вам молчание ваше.
«Единственный» И.П.! Маяковский сам объяснил, почему он решил умереть. Он объяснил это достаточно определенно. От любви умирают издавна и весьма часто. Вероятно, это делают для того, чтобы причинить неприятность возлюбленной.
Лично я думаю, что взгляд на самоубийство как на социальную драму нуждается в проверке и некотором ограничении. Самоубийство только тогда социальная драма, когда его вызвали безработица, голод. А затем каждый человек имеет право умереть раньше срока, назначенного природой его организму, если он чувствует, что смертельно устал, знает, что неизлечимо болен и болезнь унижает его человеческое достоинство, если он утратил работоспособность, а в работе для него был заключен весь смысл жизни и все наслаждения ее…
Весьма талантливый автор книги «Пол и характер» пессимист Отто Вейнингер застрелился двадцати трех лет, после веселой пирушки, которую он устроил для своих друзей.
Мне известен случай самоубийства, мотивы которого тоже вполне почтенны: года три тому назад в Херсоне застрелился некто, оставив такое объяснение своего поступка:
Я — человек определенной среды и заражен всеми ее особенностями. Заражение неизлечимо, и это вызвало у меня ненависть к моей среде. Работать? Пробовал, но не умею, воспитан так, чтоб сидеть на чужой шее, но не считаю удобным для себя. Революция открыла мне глаза на людей моего сословия. Оно, должно быть, изжилось и родит только бессильных уродов, как я. Вы знаете меня, поймете, что я не каюсь, не проклинаю, я просто признал, что осужден на смерть вполне справедливо и выгоняю себя из жизни даже без горечи.
Это был человек действительно никчемный, дегенеративный, хотя с зачатками многих талантов…
(М. Горький. Собрание сочинений в тридцати томах. Т. 25. М., 1953, стр. 182–183)
Все это было очень нехорошо.
Нехорошо называть человека «лирико-истерическим глистом» только потому, что самоубийство знаменитого поэта он счел сигналом бедствия, знаком того, что не все благополучно «в Датском королевстве». Утверждение, что самоубийство только тогда социальная драма, когда его вызвали безработица или голод, — просто глупо. Совсем нехороша компания самоубийц, в которую Алексей Максимович поместил Маяковского. Последний из них, оказывается, был человек дегенеративный. Да и Отто Вейнингер, при всей его одаренности, тоже был дегенератом, — у каждого, кто хоть немного знает о нем, не может быть в том ни малейших сомнений.
Но хуже всего тут мимоходом брошенная фраза, что человек имеет право добровольно уйти из жизни, «если знает, что неизлечимо болен и болезнь унижает его человеческое достоинство». Для тех, кто прочел тогда эту горьковскую статью, фраза эта была прямым подтверждением много лет преследовавшей Маяковского, а после его самоубийства с новой силой вспыхнувшей сплетни о том, что он будто бы был болен сифилисом.
Эта фраза Горького была особенно нехороша еще и потому, что к распространению этой сплетни он в свое время имел самое прямое отношение.
История о том, как Горький поверил гнусной сплетне о Маяковском и стал распространять ее и как Лиля Юрьевна со Шкловским ходила к нему объясняться и требовать извинений, в общих чертах хорошо известна. Сперва в несколько приглаженном виде ее рассказал Виктор Борисович в своей книге «О Маяковском». А потом и сама Лиля Юрьевна опубликовала свой, достаточно откровенный и нелицеприятный рассказ об этом их визите к Алексею Максимовичу.
Но я хочу рассказать эту историю так, как однажды услышал ее из уст самой Лили Юрьевны. Не только потому, что в этом устном ее рассказе были кое-какие подробности и детали, которые в печатный вариант не вошли, но главным образом потому, что из этого устного рассказа я впервые узнал эту историю, так сказать, целиком, в ее хронологической последовательности.
Еще до революции, году этак в четырнадцатом, был у Маяковского бурный роман с прелестной восемнадцатилетней девушкой — Софьей Шамардиной, Сонкой, как ее называли. Сонка забеременела, и то ли был у нее аборт, то ли родился мертвый ребенок, но продолжать свои отношения с по-прежнему влюбленным в нее поэтом она не захотела. И они расстались. Некоторое время она где-то пропадала, ее не могли отыскать. Но потом — нашлась. Разыскал ее Корней Иванович Чуковский, который тоже был в эту Сонку влюблен и, как видно, имел на нее кое-какие виды.
Она ему все рассказала.
И тут — некоторая неясность: то ли Корней Иванович искренне так истолковал ее исповедь, то ли вполне сознательно оклеветал Маяковского, чтобы дезавуировать соперника.
Так или иначе, но он стал говорить направо и налево о том, какой, мол, Маяковский негодяй — напоил и соблазнил невинную девушку, обрюхатил и даже — будто бы — заразил дурной болезнью.
Старая эта история получила вдруг неожиданно бурное развитие уже в послереволюционные годы.
Л. Ю. стала замечать, что Луначарский, с которым у них были самые добрые отношения, смотрит на них волком. Поделилась своим недоумением по этому поводу со Шкловским. А тот говорит:
— Ты что, разве не знаешь? Это все идет от Горького. Он всем рассказывает, что Володя заразил Сонку сифилисом, а потом шантажировал ее родителей.
Маяковский, услышав это, объявил, что сейчас же, немедленно пойдет бить Горького. Они насилу его удержали. И Л. Ю. отправилась к Горькому одна.
То есть — не одна, а с «Витей», которого она решила взять с собой как свидетеля, чтобы Горький не мог отвертеться.
Свидетельство Шкловского действительно понадобилось, поскольку поначалу Алексей Максимович попытался увильнуть: объявил, что никому ничего подобного не говорил. Вот тут-то из гостиной, где он сперва был ею оставлен, в горьковский кабинет и был приглашен Шкловский. «Как это никому? — вспыхнул он. — Да ведь я сам, своими ушами от вас это слышал!»
Горький стал мяться, что-то такое невнятное бормотать. Сказал, что узнал он это от верного человека. Пообещал даже назвать этого человека, «которому не может не доверять». Но так и не назвал.
Во всем этом рассказе Лили Юрьевны мне ярче всего запомнилась одна деталь.
Когда она вошла к Горькому в кабинет, он сидел за столом в халате, а перед ним стоял стакан молока, накрытый белой булочкой.
— Представляете? Молоко и белая булочка! — с нажимом повторила Л. Ю. — Вы даже вообразить не можете, какая это была тогда немыслимая роскошь!
И еще одна фраза особенно запомнилась мне в этом ее рассказе: