Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Социальный заказ, который он получил (вернее, сам себе задал), заключался в том, чтобы вызвать отвращение к «этим песенкам». Но сочинял он эту свою модификацию популярного городского романса (в сущности, пародию на него), как собственное лирическое стихотворение. Это чувствуется. Как чувствуется и то, что не только судьба бедной Маруси, но и сам пародируемый, разоблачаемый им текст «бездарного романса», видать, тоже тронул какие-то струны его души. Да и не мог не тронуть, потому что была, была в нем, выражаясь старинным слогом, искра того божественного огня, который мы называем поэзией:

Вечер вечереет,
На фабрику идут.
Маруся отравилась,
В больницу приведут.
В больницу приводили
И клали на кровать,
Два доктора с сестрицей
Старались жизнь спасать.
«Спасайте — не спасайте,
Мне жизнь не дорога.
Я милого любила,
Такого подлеца».
Подруги приходили
Марусю навестить.
Сиделка отвечает:
«Без памяти лежит».
Приходит к ней мамаша,
Хотела навестить.
А доктор отвечает:
«При смерти лежит».
Приходит друг любезный
Марусю навестить.
А сторож отвечает:
«В покойницкой лежит».
Заходит он в часовню,
Там белый гроб стоит,
А в том гробу дубовом
Марусенька лежит…
Вечер вечереет,
Все с фабрики идут,
А бедную Марусю
На кладбище везут.
(«Современная баллада и жестокий романс». СПб., 1996)

Уходя «на фронт из барских садоводств поэзии» и «становясь на горло собственной песне», Маяковский делал все это во имя будущего. Пусть его стихи умрут, «как безымянные на штурмах мерли наши», все это окупится когда-нибудь потом, в том царстве справедливости, где не будет чиновников и будет много стихов и песен.

То, что у нас, в Стране советов, где жизнь хороша, и жить хорошо, «поэтов почему-то нету», — это ситуация временная. Так сказать, издержки переходного периода. Через десять или двадцать лет в этой стране будет построен социализм… И тогда…

Горькая ирония строки: «Впрочем, может, это и не нужно?» давала понять, что некоторые сомнения насчет временности этой ситуации у него все-таки были. А вдруг там, при социализме, окажется, что эта «пресволочнейшая штуковина» действительно никому не нужна? Что поэзия и вообще искусство — это какой-то уродливый атавизм, вроде аппендикса, который люди будущего — «дзык, дзык», как говорил Ленин, — вырежут?

В поэме «Про это», обращаясь к «большелобому химику» тридцатого века, он умолял, чтобы тот воскресил его:

Воскреси
              хотя б за то,
                                что я
                                        поэтом
ждал тебя,
                откинул будничную чушь!

Но и тогда уже не было у него никакой уверенности, что людям будущего он сможет пригодиться именно в качестве поэта:

Что хотите, буду делать даром —
чистить,
            мыть,
                    стеречь,
                                 мотаться,
                                               месть.
Я могу служить у вас
                                хотя б швейцаром.
Швейцары у вас есть?

Он, правда, еще не потерял надежды, что поэзия и там для чего-нибудь будет все-таки нужна. Может быть, она сохранится, если не как насущная потребность, то хотя бы как красивая игрушка, как развлечение — или как отвлечение от дурных мыслей, плохого настроения:

Мало ль что бывает —
                                 тяжесть
                                             или горе…
Позовите!
              Пригодится шутка дурья.
Я шарадами гипербол,
                                 аллегорий
буду развлекать,
                         стихами балагуря.

Да, сомнения у него были и раньше. Но теперь, похоже, это уже не сомнения, а уверенность.

Уходя «на фронт из барских садоводств поэзии», он думал, что это его расставание с поэзией — на время. А оказалось, что навсегда.

ГИБЛОЕ ДЕЛО

Мысль о самоубийстве осеняла его не раз:

Все чаще думаю:
не поставить ли лучше
точку пули
в моем конце.

Или:

— Прохожий!
Это улица Жуковского?
Смотрит,
как смотрит дитя на скелет,
глаза вот такие,
старается мимо.
«Она — Маяковского тысячи лет:
он здесь застрелился у двери любимой».

Казалось, он нарочно приучает современников к мысли о своем грядущем конце. Но — не приучил. Даже тех, кто наизусть помнил все эти его мрачные прорицания, случившееся потрясло своей неожиданностью. Да и как могло не потрясти! Ведь были в его стихах и другие переклички, совсем другие самоповторения:

Говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
(«Облако в штанах». 1915)
Ненавижу
              всяческую мертвечину!
Обожаю
            всяческую жизнь!
(«Юбилейное». 1924)

Да и переиначивая, перефразируя предсмертное есенинское, написав ему вдогонку, что «в этой жизни помирать не ново, сделать жизнь — значительно трудней», он тоже не лукавил. Был искренен.

Немудрено поэтому, что когда все-таки он прогремел, этот выстрел, сразу появились самые разные версии, толкующие — каждая на свой лад — причину разразившейся катастрофы.

119
{"b":"175445","o":1}