И даже так…
Я пил из черепа отца
За правду на земле…
(«Я пил из черепа отца…»)
Конечно же, все это шокировало благопристойных советских критиков – уж они вволю попеняли Кузнецову за «эгоизм» и «забвение нравственных принципов».
Пойдем по жизненному пути Юрия Поликарповича Кузнецова дальше…
По окончании Литинститута Кузнецов прописался в Москве и поступил на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно – своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами и руководящими работниками от литературы. Фактически, поэт все это время писал «в стол». «Да, я ходил по редакциям журналов, а на меня смотрели как на странного человека, тихого сумасшедшего. Я это заметил и перестал ходить. Всему свое время», – так поэт вспоминал этот период.
Юрий Кузнецов дождался: его время пришло. «Что-то сдвинулось в обществе… После первой московской книги, сделавшей мне имя, двери редакций были распахнуты настежь. Мои стихи печатали охотно, ничего в них не понимая». «Первая московская книга», о которой говорит поэт («Во мне и рядом – даль»), вышла в 1974 году. После этого Кузнецов выпустил целый ряд поэтических сборников: «Край света – за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Ни рано ни поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986).
В отличие от таких поэтов, как Е. Евтушенко и А. Вознесенский Юрий Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным автором. Фабула, интрига советской поэзии семидесятых годов проходит под знаком Юрия Кузнецова. О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете», в альманахах «Поэзия» и «День поэзии». Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намеков, стихи поэта привлекают читателей. Интерес к Ю. Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К. Симонове, Э. Багрицком, Б. Пастернаке, А. Блоке, А. Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине. Подобные заявления были частью стратегии Ю. Кузнецова. Однако творчество Юрия Кузнецова привлекало не только любителей литературных скандалов. Его высоко оценивали многие тонкие знатоки поэзии. Даже такой бесконечно далекий от эстетики и мировоззрения Ю. Кузнецова автор, как Давид Самойлов, уважительно отозвался в своем дневнике о его таланте.
Поэзия Юрия Кузнецова явно пошла вразрез с семидесятыми годами – с расслабленно-ленивой, сонной, самодовольно-викторианской «эпохой застоя». И тем самым оказалась необходима ей.
С высоты прошедшего тридцатилетия осознаешь, насколько метафизически вольготными были те времена для самосознания личности, воспитанной в уютной зыбке советского гуманизма. Личность пребывала в тепличных условиях, была надежно ограждена мощным государством от антигуманистических бурь и ураганов. За пределами теплого кокона время от времени происходили исламские революции и полпотовские художества, но они воспринимались как нечто абсолютно постороннее, не имеющее никакого отношения к привычной жизни. В границах советской культурно-исторической ситуации эпохи конца шестидесятых-начала семидесятых все действовавшие на авансцене силы – работали на гуманизм и рационализм.
Власть была озабочена самосохранением и, пожалуй, ничем иным более. Сложился своеобразный «общественный договор»: советское государство защищало гражданина; при этом от гражданина требовалось только, чтобы он ничем не тревожил, не беспокоил государство. Власть и личность как бы обеспечивали друг другу безопасность. Всё иррациональное, мистическое, непредсказуемое – очень тревожило советских идеологов и не приветствовалось ими (мягко говоря). Слово «иррационализм» становилось чёрной меткой для деятелей культуры (и законным поводом, скажем, для невыпуска книги или для невыхода фильма), а формулировка «мистические настроения» почти непременно предполагала санкции того или иного рода. Советская система сама была наделена мистикой, восходящей к сталинским временам, но к семидесятым годам эта мистика совершенно выветрилась и пугала государственных идеологов даже в ещё большей степени, чем любая другая мистика. В сухом остатке советской идеологии оказались «заветы эпохи Просвещения»: гуманизм, рационализм, атеизм, детерминизм, приоритетность этического подхода. Представители противоположной стороны – диссиденты – в основном, придерживались тезиса «советская система препятствует свободе личности» (при широчайшем спектре оттенков данного тезиса). Они критиковали советскую систему с тех же самых позиций гуманизма, рационализма и детерминизма – между советской системой и диссидентами развернулось соревнование за духовное наследство Просвещения. И уж абсолютный апофеоз гуманизма развернулся в мировоззрении «интеллигенции серединного пути», формально находившейся в рамках «советского проекта» и при этом в меру недовольной «советским проектом» – в книгах Юрия Трифонова, в стихах Евгения Евтушенко и Александра Кушнера, в фильмах Эльдара Рязанова…
Идейная система поэзии Юрия Кузнецова по всем пунктам противодействовала вяло-слащавой позднесоветской «духовности».
У всех – благостная «преемственность поколений». У Кузнецова – тектонические разрывы, черные дыры между генерациями, между отцами и детьми.
Везде – разумный, деловитый и аккуратный мирок, собранный из детских кубиков. Споры «физиков» и «лириков». «Может ли мальчик дружить с девочкой»? «Нужна ли на космическом корабле веточка сирени»?… У Кузнецова – тяжелое сползание темных подпочвенных слоев, глухая магма, раскаленная лава. Какие-то геологические, геосинклинальные, отношения между людьми. Человек человеку – скальный пласт.
Время показало, что правота была – за Кузнецовым. Советский гуманизм семидесятых был хорош всем, имея лишь один порок – он делал людей беспомощными. Он породил наивное представление о человеческой природе как о наборе рациональных этических конструкций; согласно этому представлению, всякий индивид мог переделаться в любую сторону в результате волевого воздействия изнутри или извне – аки лысенковская пшеница. Все кинулись переделывать друг друга – не ведая о том, что в большинстве функций человек не подлежит переделке, потому что наполовину является механизмом, управляемым силовыми полями Мифа. Следует добавить: рациональный до предела советский человек не имел иммунитета против иррационального, он не ведал о том, что такое – иррациональность. Это стало причиной массовой и катастрофической иррационализации его мышления. Бесхозные мифы набросились на «девственное» сознание советского человека, как змеи на врача Петра, главного героя кузнецовской поэмы «Змеи на маяке».
Надо заметить, Кузнецов – вовсе не идеализирует природное, мифологическое начало.
В поэзии Кузнецова – никакой «музыки сфер». Природа проявляет себя совершенно иными звуками; в первую очередь – свистом или воем, цепенящим сознание, но при этом – вполне механистичным. Возникают перепады давления, воздушные потоки перемещаются с бешеной силой, то и дело пересекая отверстия и пустоты (кузнецовское мироздание дырчато). Ветер завывает в печной трубе – вот и вся музыка природных сил. Присутствие этих сил – по Кузнецову – всегда знаменуется неким порывом – сверхмощным и слепым в своей мощи. Подобный порыв даже нельзя назвать «волевым», ведь воля – в любом случае – предполагает участие разума, а кузнецовская природа – неразумна (точнее – вне-разумна). «Когда песками засыпает деревья и обломки плит, – прости: природа забывает (курсив автора – К.А.), она не знает, что творит». Совокупность всех модусов природного начала для Кузнецова выражена в слове «стихия». Это – любимое слово Кузнецова. «Все розное в мире – едино, но только стихия творит». Стихотворение, кстати, так и называется – «Стихия». «Ее изначальная сила пришла не от мира сего»…