*** Сносился в зажигалке газовой, пластмассовой и одноразовой, кремень — но отчего-то жалко выбрасывать. С лучами первого декабрьского солнца серого верчу я дуру-зажигалку в руках, уставясь на брандмауэр в окне. Здесь мрачный Шопенгауэр — нет, лучше вдохновенный Нитче — к готическому сну немецкому готовясь, долгому, недетскому, увидел бы резон для притчи, но я и сам такую выстрою, сравнив кремень с Господней искрою, и жалкий корпус — с перстью бренной. А что до газового топлива — в нем все межзвездное утоплено, утеплено, и у вселенной нет столь прискорбной ситуации… Эй, публика, а где овации? Бодягу эту излагая, зачем я вижу смысл мистический в том, что от плитки электрической прикуриваю, обжигая ресницы? А в небесном Йемене идут бои. Осталось времени совсем чуть-чуть, и жалость гложет не к идиотскому приборчику — к полуночному разговорчику, к любви — и кончиться не может… *** С.Г. Соляные разводы на тупоносых с набойками (фабрика «Скороход»). Троллейбус «Б» до школы, как всегда, переполнен пассажирами в драпе, с кроличьими воротниками, но до транспортных пробок еще лет тридцать, не меньше. Поправляя косу, отличница Колоскова (с вызовом): «Как же я рада, что каникулы кончились — скукота, да и только!» «О, Сокольники!» — думаю я, вспоминая сырую свежесть беззащитных и невесомых, еще не проснувшихся мартовских рощ. Есть еще время подтянуться по химии и геометрии, по науке любви и ненавидимой физкультуре. Исправить тройку по географии (не вспомнил численности населения Цареграда) и черчению (добрый Семен Семенович, архитектор, обещался помочь). Впрочем, в запасе пятерка с плюсом за сочинение о бессмертном подвиге Зои Космодемьянской, пятерка по биологии (строение сердца лягушки), пятерка по обществоведению (неизбежность победы коммунизма во всемирном масштабе). После экзаменов — директор Антон Петрович, словно каменный рыцарь, гулко ступает по пустому школьному коридору, недовольно вдыхает запах табака в туалете, открывает настежь форточку, наглухо запирает кабинет английского языка. Снова каникулы, лето в Мамонтовке или под Феодосией, долгая, золотая свобода, жадное солнце над головою. А ты говоришь — наступила последняя четверть жизни. *** Не кайся, не волнуйся, не завидуй, зла не держи. Пусть представляется ошибкой и обидой та самая, на букву «жи», та самая, что невосстановима, что — вдребезги, враздрызг, не дым, а тень, бегущая от дыма. Вчинить ей иск гражданский, что ли? Сколько нас, овечек, над краем пропасти косит с опаской вниз, где искалеченный валяется ответчик с истцом в обнимку. Слушай, улыбнись, вот каламбур дурной: конец не бесконечен, а вот другой: век человеческий не вечен. Убого? Ах, печали — tristia, кораблик-ровно-в-шесть, когда рябиновой еще грамм триста есть… Finita la… играйте, бесы, войте, зубы скальте — без пастыря, от фонаря как горько звезды городские на асфальте неслышно светятся, горя. *** «Ничего не исправить, висков не сдавить, и душой опрокинутой не покривить — затерявшись иглою в стогу, я уже никого не смогу удивить, никого поразить не смогу, я уже не смогу поразить никого, я несчастное, конченое существо, мне и в пять утра — не до сна. И не спрашивай, что я имею в виду — не огонь, не прогулки по тонкому льду, не любовь (что такое она?)». «Здесь закроем кавычки. Брось душу травить. Наливай-ка по третьей, попробуем выть по-другому, иному совсем. Помнишь кассу у Галича? Щелк да щелк. То ли серый волк, то ли вороний волк — он обходится без лексем. Он блуждает средь пуль и стальных ежей, без предлогов-склонений, без падежей, он молчит по дороге в морг. Но при жизни лоснилась жаркая шерсть, и не знал он слова „смерть" или „персть", что ему Москва и Нью-Йорк?» «Так нальем по четвертой, хоть это и од — нообразный и выработанный ход. Латинянин, начни с яйца, до рассветной зари рассуждай взахлеб о достоинствах (выяснить главное чтоб) малосольного огурца». «Я хочу в Венецию». «Ну и что? Я вот с радостью выиграл бы в лото тысяч восемь». «Рублей?» «А хрен!» «Ну давай по пятой. Подумай сам — там вода тоскует по небесам, и пространство, как время, крен даёт в сторону пропасти». «Не скажи. Сколько время нищее ни кружи, как сизарь над площадью эс-вэ Марка, будет знак ему: „не кормите птиц". Не переступайте выщербленных границ между хлябью и твердью». «Жалко». «А теперь пора. По шестой?» «Давай». Каравай пшеничный мой, каравай, выбирай же — лезвие или обух. Как же, горестный Господи, жизнь легка. Словно свет, как перевранная строка без кавычек и круглых скобок. |