*** «Как прекрасен мир, — майский жук шелестит, — пойми!» У каждого — ангел-хранитель. Младенцы смирно лежат в капусте. Отчего же я так подавлен, ma belle amie? Отчего я так безобразно грустен? У меня мигрень, у тебя мигрень. На дворе отпахла развесистая сирень, пожелтевший том Александра Грина у постели. Умыться, вздохнуть, а за — тем стопарик водки, прикрыв глаза, закусить таблеткою аспирина, отложить дела, выйти в парк, где листва молодая кленовая — что страницы Книги Царств. Ты еще жива? Жив и я, но уже пора суетиться, собираться, завешивать шелком пролом в окне. В этот век, глухой и ветхозаветный, слишком трудно таиться и пробуждаться, не предаваясь печали и ненависти, мой светлый. Где же маяк, переносной мой огонь в тумане? Длинноволосый бродяга, покачиваясь на ходу, мыча в честь весны, ухмыляясь, повторяет то «ом мани падме кум», то, если не ошибаюсь, «dum spiro — spero». Закашлялся, губы вытер. Подозвал пугливую белку, скосил осторожный взгляд. Узнаешь на нем траченный молью свитер, который я выбросил года четыре тому назад? Это он днем куражится, а по ночам «уснуть бы» повторяет, скорчившись на скамейке, смешон и дик. Это я раньше, завидовал, и, примеряя чужие судьбы, огорчался до слез, а теперь привык, и, на ветру прикуривая, закрывая ладонью пламя одноразовой зажигалки, вижу, что истинам несть числа. Вот и все открытие — за неладами, долгами, делами. Да и что дела мои, радость, — табак, никотин, смола. При жизни мы встречались редко. Я был слишком горд, чтоб ударяться в поиск контактов с мэтром. Музыку кроя на свой манер, не слишком беспокоясь о будущем, к испарине труда и водки привыкая, в тайны слога российского вгрызаясь, навсегда я избежал попытки диалога, в котором надлежало бы изречь друг другу нечто главное, по типу Державина и Пушкина, извлечь орех из скорлупы, сдружиться, либо поссориться. Но — комплексы, к чинам почтение, боязнь житейских просьб и презренной прозы. Нет, при встрече нам разговориться вряд ли удалось бы. Стоит зима, квадратный корень из любви к небытию, присущей всякой живущей твари, ослепительный эскиз беды. Он замолчал, и, кажется, заплакал, Бог дал, добавил тихо, Бог и взял, и сгорбился в отчаянье невольном, во всяком случае, поднес к глазам платок, застиранный, как небо над Стокгольмом. *** Блеск нейлоновой лески, неловкий крючок, костры на обрыве. После глотка из железной фляги понимаешь, как хороши созвездия, как остры молодые лучи. Ползут по листу бумаги, остроумно свернутому в ленту Мёбиуса, пчела и глухой муравей, шевеля антеннами, то и дело поднимаясь на задние лапы. Как там — насквозь прошла, но жизненно важных органов не задела. Рыболов, я уже не пишу по ночам многословных од. Годы — такая штука. Одни ушли, а другие не наступили. Так гроссмейстер, отдав мне право на первый ход, Разгромил меня, как младенца, задолго до миттельшпиля. Серебрятся во тьме берега воспаленных рек. Нельзя в свете месяца отличить ладью от ферзя, разве что наощупь. Дрожащим ольховым дымом из-под ног уплывает земля во мраке непобедимом. Расстегай под водку, навар от тройной ухи — это всё отсутствует в области темной, древней, где апостол взвешивает подвиги и грехи много ревностней, чем в мировой деревне, где грифон возлегает с единорогом, там, где виляет, пуча глаза, душа по небесным вершам. Мало что изменилось, далекий мой ибн-Натан, с той поры, как ты считаешь меня умершим. *** Св. Кековой Век безлюдный, ржавый, пьяный, с сердцем, стиснутым внутри. Подари мне куб стеклянный, шар свинцовый подари — От Гомера до Абая, от пчелы до мотылька, словно чашка голубая жизнь горючая хрупка, и за снежным разговором рвутся в дальние края черный голубь, белый ворон, светлый пепел бытия… *** Стыдно сказать, но в последнее время я сущим сухим листом ощущаю себя, тем сильнее, что мало-помалу ясно — осыпается всякий сезонный праздник, в том числе и победный салют небывалой частной жизни, выдыхается, словно яблочный самогон в чайном блюдце с каемкой, ее голубая влага, и шуршит в темноте оберточная бумага на подарке недорогом По словам жены, я в ночи скрежещу зубами и, огрызаясь на угрозы хозяев небесных, сумрачным их рабам рассылаю в подарок сны о том, как мохнатый заяц крепкой лапкой бьет в игрушечный барабан. Дети мои, право слово, это проблема. Запас мой (чувств и мыслей) оскудел, а пополнять его стало опасно. Ох. По утрам, как отец покойный, я страдаю не то что астмой, но застарелым кашлем курильщика. Вдох вслед за выдохом все труднее. Подходит к штанге спившийся легковес, подымает ее, роняет, всхлипнул, ушел, затих. Так и я, дорогие мои, страшусь, что беспощадный ангел изблюет меня, морщась, из уст своих. Крепкое нынче пивко. И зима необычно сурова. Вот персонаж мой любимый, бомж без денег и крова, Раздобыл где-то баян, научиться играть сумел. В переходе подземном поет, собирает монетки на опохмел Мимо него бредет человечество, нация без отечества, А над ним Христос, а под ним — могилы до самого центра земли. Сердце еще колотится, ландышем горьким лечится, В кепке мелочь с орлом ощипанным, полтинники да рубли. Prосul este, profani. В смысле — прочь, посторонние. Как для камня нет бороны, так для гибели нет иронии (всю-то ночь радела, гасила в прихожей свет), но для музыки нет предела, и смерти нет |