Впереди было еще метров двадцать подъема, после чего начинался пологий спуск. На самом верху расположился тихий перекресток, на углу которого торчал сплошь обклеенный рекламой сосисок магазин всякой всячины, называвшийся «Две тысячи мелочей», — наверное, по мнению владельцев, это было очень продвинутое название, — рядом примостился маленький продуктовый ларек и такой же маленький кабак, где за столиком у окна сидел нервный старик, тыкая сухим, как палка, пальцем в большой, похожий на бутерброд, калькулятор. А потом уже стал актуальным тот самый пологий спуск, который, к сожалению, ничуть не облегчил ни состояния, ни пути: движение вниз захватило четыре здоровых, но уже уставших ноги, и бедный Хеннинен с трудом успевал за ними, именно здесь почему-то утренний холод нового дня стал особенно чувствоваться, кожа покрылась мурашками, мокрая одежда до крови натирала во всех местах, алкоголь постепенно выветривался, и на его место приходила глухая, незримая всемирная печаль.
— Ох-ох, — вздохнул Маршал.
— Не бери в голову, — сказал Жира, — это я только так образно про морду сказал.
— А? Да я не об этом. Но все равно спасибо.
— Ох-ох, — вздохнул Хеннинен.
Прошли еще один перекресток. Впереди уже торчал мост, протянувшийся над шоссе с трамвайными путями и ведущий в парк развлечений «Линнанмяки». Вероятно, молния попала в какой-то механизм, он заработал, и теперь оттуда доносились приглушенные металлические скрипы и вздохи, а когда потом на какое-то время они прекратились, внезапно наступившая тишина показалась еще более зловещей. Здесь же, над кирпичной стеной здания Института Диаконис, над тем самым местом, где трамвайные пути круто поворачивают влево, а трамваи при этом сильно кренятся, как на американских горках, для каких-то там, черт его знает каких, целей висело большое выпуклое зеркало. Под ним, конечно, пришлось затормозить и отдышаться, но это зеркало вызывало странное чувство неуверенности: дело в том, что, с какой бы стороны в него ни смотреть, всегда оказываешься где-то на краю, словно в середине расположен центр мироздания, такая точка, которая одновременно и влечет к себе, и отталкивает.
— Пойдемте, — сказал наконец Хеннинен, — а то меня от этого зеркала уже тошнит.
В самом конце улицы между домами вздымался и пенился мутной темно-зеленой массой городской парк, и чем ближе к нему подходили, тем причудливее он менялся по цвету и форме. Сразу за ним начинались скалы и железная дорога. С правой стороны за небольшой железной оградой высилась маленькая церковь, словно часть декорации к какому-нибудь душераздирающему фильму ужасов, рядом с ней расположилась пустая автостоянка, окруженная живой изгородью кустарника, а чуть поодаль — две деревянные и, казалось, воздушные виллы с огромными кленами, дубами, кривыми сараями и запрещающими вход табличками во дворе. Дойдя до автостоянки, вдруг отметили про себя, что птицы уже вовсю щебечут, воробьи устроили чуть ли не цирковое представление, дрозды пели, вороны каркали, чайки отчаянно кричали, был и еще кто-то, но знаний по биологии не хватило для точного определения рода и вида, вся эта какофония превратилась вскоре в такой гам, что срочно захотелось найти ту кнопку, нажав которую, можно было бы все это прекратить.
И тут уж стало совершенно очевидно, что больше идти просто невмоготу, о чем пришлось громко сообщить.
— Я тоже не могу, — сказал Жира и остановился, потом посмотрел на Хеннинена и спросил: — Нам еще обязательно туда идти?
Хеннинен сказал, что обязательно, и уверенно шагнул вперед. Его выносливости можно было только позавидовать, ведь это именно он был калекой, ради которого отправились в эту чертову больницу, но что сделано, то сделано, теперь Хеннинен крепко держался за мокрый рукав и тянул вперед, пришлось идти за ним, так как сил сопротивляться уже не было.
После автостоянки свернули налево, на песчаную дорожку, петляющую между деревьями, здесь была небольшая лощина, в которую потоками дождя нанесло огромное количество всевозможного мусора, можно было подумать, что еще совсем недавно у этих берегов бушевало море, разбивая о скалы корабли и лодки, а теперь весь скарб собрался на дне лощины — кучей валялись старые листья, щепки, окурки, бумажки, два шприца, выгоревший на солнце красный браслет, то ли из парка развлечений, то ли из бассейна, то ли из дурдома, то ли из сифилитической больницы, ну да какая разница, старый кожаный бумажник, вывернутый наизнанку, погнутый кусок жалюзи, презерватив, чья степень использованности осталась тайной, и, наконец, среди этой бумажно-пластиковой грязи, в самом ее центре, словно на подушечке, лежал одинокий игральный кубик и смотрел вверх всеми своими шестью глазенками.
— Боже! — закричал Жира. — А когда ж мы будем играть в кости?
Его крик всполошил целую стаю маленьких серых птичек, прятавшихся в соседних кустах.
Хеннинен замедлил шаг, но не остановился, он, пожалуй, догадывался, что будет непросто вновь привести в движение эти две пары плетущихся сзади, вполне здоровых, но очень капризных ног. Он заговорил спокойным, низким голосом, словно по долгу службы призван был успокоить разъяренную толпу старушек, рвущихся в магазин после объявления о значительной скидке на бумажные полотенца; он сказал, мол, скоро мы уже придем в больницу, а у дяди-доктора наверняка очень много работы, и прежде чем ногу станут оперировать, надо какое-то время подождать, и если до сих пор еще не понятно, то именно в это самое «какое-то время» и будет возможность сыграть в кости, разве не прекрасное завершение дня, или вечера, или ночи, прямо-таки отличное, даже несколько литературное, любой великий писатель завизжал бы от восторга, если бы сам придумал такой гармоничный конец. А еще он сказал, что ему тоже хочется и пить, и писать, и громко плакать, что ему больно и горько, и поэтому он предлагает поскорее уже пойти в больницу, после всей этой тирады он посмотрел на Жиру и еще раз добавил, что потом с огромным удовольствием сыграет с ним в кости.
Хеннинен говорил так хорошо, что Жира как-то сразу успокоился. Таким образом, снова продолжили путь по дорожке, шурша песком и пугаясь незнакомых деревьев, и, наконец, выйдя на небольшую площадку на вершине холма, остановились перевести дух.
Поблизости находился загон для выгула собак, правда, собак в нем не было, а еще чуть дальше высился мост, под которым тянулись длинные ряды железнодорожных путей, и бегали поезда, когда им, поездам, был черед бегать. За мостом уже начинался другой район — Линнунлаулу, Птичья песнь, и тут, словно в подтверждение этому названию, птицы стали заливаться с троекратной силой, так что их щебетание стало действовать на нервы, разъедая и без того непрочные клетки мозга, как какая-нибудь пищалка или дуделка на перроне метро. К счастью, Хеннинен вмешался в этот процесс и мрачно проворчал, что пора двигать, а так как все еще держались за Хеннинена, хотя в действительности цеплялся под руки именно он, но, как бы то ни было, отправились дальше, и противный писк сам собой угомонился, сменившись вполне достойным и даже красивым пением.
До моста оставалось каких-нибудь метров тридцать, которые преодолевались медленно и неохотно, все-таки это была своеобразная граница. С каждым шагом мост был все ближе и ближе, и вот уже предел, дальше — мост.
Остановились.
Несколько лет назад мост перестроили заново. В старом было, пожалуй, больше истинного романтизма, но так как его разобрали и увезли, вероятно, догнивать где-нибудь на свалке, то приходилось мириться с тем, что есть. Теперь перила были защищены сетками, а за ними находился еще какой-то барьер безопасности. Над головой протянулись всевозможные металлические шнуры и канаты, частично имевшие практическое, а частично чисто декоративное значение, Жира показал на них и вдруг принялся объяснять, что ему очень хочется совершить какой-то обезьяний поступок. Хеннинен устало попросил его оставить это намерение до следующего раза.
— Я однажды летом тоже вот так возвращался, не помню откуда, — сказал Маршал.