Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Думать так были основания.

Воздушные тревоги оканчивались пока что в общем благополучно — прорывались только отдельные немецкие самолеты, и лишь иногда им удавалось где-нибудь, чаще всего на окраине, сбросить фугаску или несколько «зажигалок». И по-прежнему спокойно проходили мои ночные дежурства на чердаке. Пост дежурного находился у слухового окна, как раз над нашей комнатой, — она была на самом верхнем этаже. Глядя из чердачного окна на черное ночное небо, на затемненный, без единого огонька, город, я думал о том, что подо мною, отделенные от меня только потолком, — Рина и тот, кого мы ждем, что я оберегаю их… Эти мысли не раз прерывал резкий звук сигнала воздушной тревоги. Тогда я брал в руки длинные железные щипцы, предназначенные для того, чтобы хватать фашистские «зажигалки», и ждал, наблюдая за небом. Словно лезвия гигантских, голубоватой стали мечей вскидывались вверх и угрожающе раскачивались, готовые вонзиться в летящего врага, лучи прожекторов. Небо наполнялось гулом невидимых самолетов, и где-то на краю его начинали мелькать багровые искорки — только искорками казались издали разрывы зенитных снарядов, — словно вспыхивали и гасли, мгновенно сгорая, далекие летучие звезды. А иногда далеко в стороне, низко над землей, за краем моря крыш, еле различимых в ночной мгле, вспыхивал, разливаясь вширь, словно придавливаемый тьмой к земле, зыбучий отсвет — где-то разгорался пожар. Обычно через несколько минут после начала тревоги все в небе и под ним становилось вновь непроглядно черным. Но душа была наполнена ожиданием: вот-вот зловеще-молчаливая тьма вновь взорвется завыванием летящего бомбардировщика.

В такие минуты мне иногда казалось, что я один во тьме, один в напряженности военной ночи, простершей над городом свои черные крылья. Но я знал — вблизи меня, на крыше нашего дома и на крышах соседних домов — люди, мои сограждане. А под крышами, за плотно зашторенными окнами — тоже люди, каждый со своими заботами и привязанностями, тысячи и тысячи человеческих судеб. И каждую из них — мою, Рины и не начавшуюся еще жизнь того, чьего появления так трепетно ждем, — может оборвать всего одна-единственная бомба с одного-единственного прорвавшегося в небо над городом фашистского самолета.

В одну из ночей, когда я не дежурил и успел заснуть в своей постели, меня разбудил резкий вой сирены. Это было уже привычным. В первые дни мы с Риной поспешно одевались, спускались в подвал, где было устроено убежище. Но потом перестали это делать: немецкие самолеты еще ни разу не появлялись над центром города, а наш дом стоял почти в центре — недалеко от площади Восстания, и мы надеялись, что самолетам так и не удастся прорваться. А главное — Рине уже трудно было ходить по лестнице, я побаивался за нее: а вдруг оступится или в суете кто-нибудь толкнет ее нечаянно?

Вот и на этот раз, когда взвыла сирена и мы проснулись, я только осторожно обнял: Рину, спросил:

— Не боишься?

— С тобой — нет.

Мы лежали, молча вслушиваясь в звуки тревоги: хлопали многочисленные двери нашей огромной коммунальной квартиры, до революции в ней жил, как гласили квартирные предания, во всех двенадцати комнатах какой-то купец, владелец магазинов готового платья, а теперь обитает двенадцать семей.

Мы слушали, как торопливо пробегают люди по коридору, как мяукнул, наверно попав кому-то под ногу, Федосей, наш общеквартирный кот, уважаемый жильцами за отсутствие кошачьей наглости и прилежание в ловле мышей. Но вот в квартире все смолкло. По-ночному тихо и на улице, словно и нет тревоги… Только где-то в уличном репродукторе мерно отстукивает секунды бесстрастный метроном.

Скоро ли отбой?

Где-то далеко-далеко будто молотки застучали часто и глуховато. На подступах к городу бьют зенитки.

И вдруг наверху протяжно, с металлическим подвывом прогудело.

Я приподнял голову от подушки, прислушиваясь: наши истребители? Иногда они во время тревоги кружат над городом. Над нами, на чердаке, глухо бухнуло. По потолку суетливо затопали.

— Оставайся здесь! — крикнул я Рине, соскакивая с постели. — Сейчас вернусь!

Через несколько секунд я взбежал на чердак.

Ладонью толкнул узенькую дверь, ведущую на него с лестничной клетки. Из двери на меня бросился, клубясь, белый, изнутри светящийся дым, из него во все стороны и прямо в меня летели огненные брызги. «Зажигалка? Над нашей комнатой!»

Прикрывая глаза ладонью, я вбежал в гущу дыма. У самых ног увидел комок пляшущего пламени — из него-то и летели во все стороны искры. Я отвернулся, оберегая лицо, и тут заметил человека, спиной прижавшегося к кровельной балке, косо уходящей вверх. Федор Дмитриевич, старик пенсионер, сосед по квартире, дежурящий по чердаку сегодня. Глаза расширены, надо лбом торчат растрепанные седые волосы, руки стискивают черенок лопаты.

Выхватив лопату у растерявшегося старика, я поддел пышащую белым пламенем «зажигалку». Посредине чердака бочка с водой. Донести — и туда. Я ринулся к бочке, отворачивая лицо от беснующегося на лопате огня. Внезапно острая боль в правой руке, державшей лопату, словно током ударила меня. Боль была нестерпимой — средний палец где-то возле ногтя жгло огнем.

Но только тогда, когда я сунул лопату вместе с прикипевшей к ней бомбой в бочку, я выпустил лопату из рук.

Вот он и до сих пор — тому уже много лет — рваный, неправильной формы, словно запекшийся шрам на пальце. Долго потом болело: капля раскаленного сплава вонзилась глубоко, до кости. С тех пор этот палец, если им постучать, издает звук как деревянный. Память о «боевом крещении».

Вернувшись к Рине, я сказал ей решительно:

— Тебе надо уезжать!

О том, чтобы ей уехать, я заводил с нею разговор уже не раз. Она могла бы уехать к своим родственникам в Вологду или в Вышний Волочек — тогда и Вологда и Волочек казались нам глубоким тылом. Но мало кто хотел покидать Ленинград в первые месяцы войны: никто не предвидел еще, что вокруг него сомкнется вражеское кольцо и самые тяжкие беды обрушатся на город.

Так свойственно ошибаться людям: они редко способны верной мерой определить, как велика грозящая им беда, ибо склонные переоценивать свои возможности предотвратить или хотя бы уменьшить ее. А когда беда наступает — человек находит в себе для борьбы с нею такие силы, каких прежде и не ощущал. В минувшую войну мы вначале не представляли, как тяжко придется нам, как невыносимо тяжко. Однако кто, честно говоря, предполагал, что мы не только выстоим, а и так блистательно завершим ее? Но до этого времени в первое лето войны было далековато…

После того как вражеская «зажигалка» — та самая, с которой мне удалось справиться, — чуть не пробила потолок над головой Рины, она согласилась, что оставаться ей — больший риск, чем ехать.

На следующий день я отправился на вокзал узнать, как можно отправить Рину. Он был непривычно безлюден, только у дверей сидела пожилая железнодорожница — дежурная с красной повязкой на рукаве, противогазом через плечо; в руках ее были спицы, она вязала. Дежурная с удивлением посмотрела на меня и в ответ на мой вопрос сказала:

— Все поезда отменены.

— Что, разве немцы уже дорогу перерезали?

— А кто его знает, — довольно равнодушным голосом ответила дежурная. — Не ходят, и все.

Сейчас кажется странным, что в ту пору при всем новом и тревожном, что война внесла в жизнь — уход многих в армию, затемнение, воздушные тревоги и бомбежки, продовольственные карточки, комендантский час, появление в городе множества беженцев, — при всем этом жизнь в городе продолжалась своим чередом: люди, как-то незаметно быстро для себя привыкая ко всему этому, ходили на работу, стояли в магазинных очередях и даже посещали кино… Да, мы знали — враг близок, в наших сердцах уже прочно поселилась тревога. Но мы продолжали верить: вот-вот все переменится к лучшему. Но это была не только нерассуждающая вера. А и уверенность: враг не пройдет.

Так и осталась Рина в Ленинграде. Как было бы мне спокойно, если бы она уехала!

72
{"b":"174092","o":1}