Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я часто думаю о войне. И, думая о пей, всегда думаю о сыне…

Сейчас наш Володька держит последние, выпускные экзамены в своем военном училище. Волнуюсь, конечно, за него: экзамены есть экзамены. Но верю: выдержит их с честью. И скоро приедет к нам в отпуск уже лейтенантом. Соскучились мы с Риной по нашему детищу…

Нет, невмоготу мне лежать. Встаю, делаю несколько шагов. Ничего, оно даже лучше на ногах. Выхожу в коридор, отворяю дверь Володькиной комнаты, останавливаюсь посреди нее. В комнате все остается так, как было тогда, когда он жил еще дома… Сложенное кресло-кровать, на котором Володька спал, торшер, собственноручно изготовленный им из водопроводной трубы и тем не менее получившийся довольно изящным, бородатый Хемингуэй на стене рядом с туго набитым книгами стеллажом, стол у окна — пустой, чистый… А когда Володька жил дома, на этом столе было всегда то самое состояние, которое определяется понятием «черт ногу сломит».

Я беру стул, присаживаюсь к Володькиному столу, кладу на него руки, провожу пальцами по столешнице. Она шершава. Володьке стол служил много лет, и на нем остались следы многосторонней Володькиной деятельности: царапины от ножа и прочих инструментов, которыми Володька что-то мастерил, полустертые пятна чернил, красок и клея.

Володька, наш Володька, — военный человек, вот-вот станет офицером, будет командовать людьми… Ко всему этому как-то не могу привыкнуть. Давно ли наш сын был еще школьником, давно ли ему исполнилось восемнадцать?

* * *

Я очень хорошо помню день Володькиного совершеннолетия, вернее — канун его. Помню, как волновался, обдумывая, что скажу ему в этот знаменательный для него да и для нас день. Совершеннолетие — первый экзамен на взрослого человека. Стать им непросто. Сложна школа жизни — от умения впервые ответить улыбкой на улыбку матери до умения выверять поступки и мысли свои по нравственным законам.

Будем считать, что этот первый экзамен Вовка выдержал. Курсант Сургин не на плохом счету. Но самый главный экзамен — на взрослого человека, на гражданина, для нашего сына начнется лишь теперь, когда вместе с новенькими лейтенантскими погонами на его плечи ляжет ответственность не только за себя, но и за тех, кто скоро ему станет подчинен.

Мне хочется сказать сыну: этот главный экзамен будем держать и мы, воспитавшие тебя. Ведь мы за тебя в ответе, ты — наш правопреемник и наследник. Конечно, не в старинном смысле этого слова и не в рублях ему цена.

Твое наследство — иного свойства. В него вложены наши заботы, наша любовь, наши тревоги о тебе. И не только наши, родительские, но и заботы многих — от тети Даши, вашей школьной сторожихи, до генерального секретаря ЦК. Ты наследник и тех, чьи имена врезаны в гранит на кремлевской стене, и тех, которые, как сказал поэт, зарыты в шар земной и чьи могилы безвестны. Тебе и твоим ровесникам принимать в наследство от павших и живых все, сделанное ими, — в этом есть и наша доля. Твое наследство — и весь опыт старших. Опыт верных решений и дорого стоивших ошибок, опыт горьких поражений и блистательных побед, добытых отнюдь не малой кровью.

Не случайно ты избрал для себя на всю жизнь профессию офицера.

Мальчишкой ты любил расспрашивать меня про войну. Она для тебя была тогда только историей: ведь когда ты появился на свет, прошли уже годы после нее.

Помнишь, когда тебе не исполнилось и шести, на Первое мая я впервые взял тебя на демонстрацию. Как обычно в праздник, я надел тогда свои ордена и медали. Я это делал и делаю, и мне странно, что есть люди, которые пренебрегают своими боевыми наградами, не надевая их даже в торжественных случаях. Ложная это скромность! И не след нам, фронтовикам, идти на поводу у обывателя, равнодушного ко всему, что не дает ему льгот и выгод.

Помню, с какой гордостью, кося взглядом на мой пиджак, на котором в такт шагам позванивали медали, ты шел рядом, держась за отцовскую руку. И какие взгляды бросал на встречных!

Как ты был мил и смешон в этой ребячьей сыновней гордости…

А позже, когда ты уже учился в школе? Вечерами, в которые я бывал свободен, — когда я еще служил, они случались редко, такие вечера! — ты приходил ко мне, забирался с ногами в кресло — в ту пору ты весь мог уместиться в нем — и требовал: «Расскажи про войну!»

В том возрасте война казалась тебе цепью опасных приключений — и, пожалуй, только. Ну что ж, к твоему тогдашнему взгляду на вещи нельзя иметь претензий. Но теперь-то ты знаешь, что война — это не только приключения и не только давно прошедшее. В жизни каждого из нас, кто пережил войну, оттиснут ее след. Он оттиснут и в тебе, хотя ты впервые взглянул на мир уже после того, как давно смолкли ее последние выстрелы. Он проложен в тебе потому, что если бы через весь мир, через всю нашу жизнь не прокатилось ее тяжкое колесо, то все, в чем ты живешь, было бы иным. Иными были бы, наверное, и мы, воспитавшие тебя, а значит, иным вырос бы и ты. Долго, долго в поколениях будет приметен след тех продымленных, пробрызганных кровью лет…

Мой взгляд останавливается на старой полевой сумке, что висит на стене слева от стола. Когда приближалось восемнадцатилетие нашего сына, мы с Риной довольно долго обсуждали, что подарить ему к этому дню? Хотелось, чтобы это была не просто ценная и нужная Вовке вещь, а своего рода символ значительности события. Часы? Электробритва? «Пусть так, — сказал я Рине, — но от меня будет особый подарок». И я торжественно вручил сыну эту свою старую полевую сумку, неразлучную фронтовую спутницу мою, вместе со многим из того, что долгие годы после войны хранилось в ней. Но не просто подарил. Я многое и рассказал Володьке — о себе и о войне. То, что не рассказывал никогда раньше. И он водрузил сумку в своей комнате на почетное место. С тех пор я не брал ее в руки. Но вот сейчас мне очень захотелось снова прикоснуться к ней.

Я встаю, берусь за ремень сумки, снимаю ее с гвоздя и ухожу в свою комнату — хворь моя, хотя я и не поддаюсь ей, все-таки гонит меня на диван.

Свет солнца, поднявшегося уже высоко, через стекла окна круто падает на мои руки и на сумку. А я рассматриваю ее как фронтового друга, с которым вновь встретился после долгой разлуки. И тихонько провожу по ней пальцами. Одна сторона, та, которая всегда прилегала к бедру, поблескивает, словно отшлифованная. Да ведь и впрямь отшлифовалась в походах. Сколько я прошагал с этой сумкой на боку? Однажды, вскоре после войны, любопытства ради, я подсчитал по карте. Получилось что-то около трех тысяч километров. И это почти всегда пешком — день и ночь, день и ночь…

Теперь-то вроде даже самому не верится, что человек может вынести такое. Тридцать километров в сутки. Сорок. А той пятьдесят. Иной раз предстоящий бой казался легче марша. Случалось, не выдержишь, заснешь на ходу. А сейчас я частенько, чтобы заснуть, глотаю таблетки. Нам бы тогда таблетки обратного свойства!

Спутница моя верная! Всегда в тебе лежал очередной лист карты. Сколько их перебывало в тебе! Карты мест российских, украинских, молдавских, румынских, венгерских, чешских, австрийских… Самую последнюю я сохранил, вот она, в маленькой трофейной планшетке, вложенной в сумку.

Спасибо тебе, моя сумка, мой старый походный друг! И тебе, мой верный компас, надежный армейский компас в круглой черной пластмассовой коробочке, пристегнутой к сумке снаружи. Как только ты уцелел, дружище, и при всех передрягах остался исправным?

Я любовно провожу пальцами по сумке.

Неизменная моя… На тебе снаружи многочисленные выбоинки, шершавинки, царапины… На тебе оставили след кирпичи стены, которая при бомбежке обрушилась на меня, колючая проволока, острые сучья лесного завала… А вот палец нащупал четкую глубокую вмятину — осколок ударил на излете. А если бы не на излете…

Воспоминания обступают меня, когда я гляжу в раскрытую сумку. На внутренней стороне ее крышки, на шершавой коже написан чернильным карандашом номер моей полевой почты и моя фамилия. На случай, если бы понадобилось узнать, кто был владелец сумки.

64
{"b":"174092","o":1}