ПЕСНЯ О ВЕЧНОЙ ЗАРЕ из поэмы «Калина Баев — крестьянский сын» Каждый день страна рядила в подорожный суховей самых верных и родимых, самых первых сыновей. ............ Час за часом, год за годом, зубы стиснув, руки сжав, мы прошли огонь и воду, смех и горе, лед и жар. С нами, плеч не разгибая, потом вымыт, славой сыт, жил да был Калина Баев — молодой крестьянский сын. Как он встанет на заре, над открытым миром, хлопнут тысячи дверей в городских квартирах. Морем глаз вокруг горя, здорово и мудро, за него сама заря объявляет утро. И по всем статьям поры, от земли до леса, мир захвачен в топоры, в переплет железа. Сердце гор лежит в ногах, бьется частым боем, встала радуга-дуга вровень с головою. И земля на полный мах вышла синим кругом, и горят во всех громах золотые руки. Только вихорь забусит потные сорочки. Только катятся часы пулеметной строчкой. А пойдет Калина сам — все возьмет руками, вырастают корпуса, бьются насмерть камни. От забоя до реки, по цехам долинным нет дорожек, по каким не ходил Калина. Помнят ночи, помнят дни и зимой и летом. Слава гонится за ним, от него — по свету. Сто газет портретов ждут почтой скороходной, репортеры на ходу целятся повзводно. Но, как гром, не возмутим никакой погодой, он берет свои пути в боевые годы. Дымки песен разостлав выше поднебесья, три великих ремесла знает лучше песен. Первое — по топору пустыри разметив, неизменной парой рук строить все на свете. По второму — с камнем в спор, подымая удаль, вырывать из горла гор потайные руды. А про третье ремесло много славы, мало слов. Это — век на свете жить, сталь отменную варить... Провода гудят недаром, по земле несут молву, каждый знает сталевара, что Калиною зовут. Ста морями хлещет плавка, в темны ночи ярче дня, зори прежние в отставке по бессилию огня. И теперь в сплошных пожарах небо над Магнит-горой для всего земного шара стало вечною зарей. НЕВИДИМКА поэма На Приднепровье жито смято, в Руси пылают города, и на шляхах, как в час заката, багрянцем светится вода. Ще третi пiвнi не спiвали, Стожары светят с высоты, а гулкий ход заморской стали грозой течет через мосты. Ростов шатает канонада, перешибая потолки, и старожилы Ленинграда на битву строятся в полки. А за Орлом в садах, в дубровах шумит полночный листопад, от скрипа виселиц сосновых Смоленск и Новгород не спят. И нелюдимо и сторожко до синя моря напролет, на всех дорогах и дорожках нерусский окрик: — Кто идет?! А идет навстречу страже, как хозяин в стане вражьем, дымом-пламенем таимый, тьмой ночей, туманом рек, по земле своей родимой невидимый человек. Через Днепр идет — не тонет, через Харьков — не горит, обожжется — не застонет, кто такой — не говорит. Гром над ним гремел у Пскова, ливень мыл его в Крыму, ветер берега донского шапку высушил ему. Неприметно, легким шагом, по каменьям, по траве, возле складов, возле штабов, возле самых патрулей. В каждой хате хлопнет дверью, в каждом доме скажет вдруг: — Эй, хозяин! Чуешь зверя? На охоту время, друг!.. Спросит дедов на майдане, хлопцев возле переправ: — Чи вы чулы, громадяны, шо нам Ленин наказав? Поторопит, вызывая: — Слухай, братка, будь готов! Зараз пiвнi заспiвають, вахта дремлет у мостов... А уж ноченька-то ночь — никому заснуть невмочь... Захромали наши кони, немцами подкованы, все российские гармони арестованы... Вот и дожили, друзья, до седого волоса, даже песни спеть нельзя вполуголоса... Уж ты, сад, ты, мой сад, невеселый ты, мой сад, на дубах твоих столетних братовья мои висят! Разожгли фашисты печь, автоматы сняли с плеч, поселились гады в доме — хозяевам негде лечь... Сама сад я поливала — нынче видеть не могу, сама домик наживала — сама домик подожгу. И пойду гулять по селам, по сожженным городам, чужеземным новоселам на Руси житья не дам. Далеко в дыму позиций неприступная Москва. Далеко у стен столицы бьются русские войска. Сторона моя, сторонка, вдовья, неутешная, скольких за ночь похоронят, скольких перевешают?.. Ой, да ты не плачь, не грусти, нынче слезы не в чести, бей фашистов чем сподручней, мать их... господи прости!.. Вянет хмелю, как подкошен, пересохла в вишне сласть... Накопила девка грошей, сама замуж собралась. В Оршу босая ходила, на наряд купила шелк. Только пиво забродило — на войну жених пошел. Наезжали к ночи сваты с пограничной полосы, девку вывели из хаты за две русые косы. Не спросили сваты, верно, бедна ли, богата ли, под германским револьвером до утра сосватали. И просила девка мать лихом дочь не поминать... — Не видать менi веселья, бела грудь замучена. Дай же, маты, жменю зелья самого падучего! Дай же, маты, вострый нож, что на вора бережешь... Як я сватам послужу, спаты рядом положу. А несхочут сваты спаты, хай повинятся ножу!.. Что ж вы к ночи невеселы, новоселы-господа? Или сбились, новоселы, с невидимкина следа? А живу я, как вчера, возле старого двора, под забором, под мостом, под березовым кустом, возле города Ростова, возле Марьева села, меж орешника густого, где медведушка жила; у дуба высокого, вроде птицы сокола, на болоте, на лугу, крутояром берегу... А если точно знать хотите те крутые берега, нынче сами приходите, коли... жизнь не дорога. Правил вор — фашистский ворон русским городом Орлом, загулял по гнездам вором, подушил орлят крылом. До утра в Орле не спят, у могил костры горят, по орловским старожилам автоматчики палят. А под утро, как спросонок, из могилы встал седой недострелянный орленок, горожанин молодой. На Оке густы туманы, бережок с краев во льду, остудил парнишка раны и промолвил, как в бреду: — Не считай меня убитым, мой орлиный комсомол, невидимым, позабытым я вернусь в родной Орел. Если раны вспыхнут болью, я, товарищ, не паду. Все, что скажешь, я исполню, где прикажешь, я пройду. Смерть навеки мне знакома, сталь оружья по плечу. Я Орловскому горкому лично взносы уплачу! А покуда пушки бьют, Дон да Волга битвы ждут, мы и сами над гостями по-хозяйски правим суд. — Хлеб советский ели? Ели! А хозяев как жалели? Мед советский пили? Пили! Чем хозяевам платили? Неостывшею золой, непромыленной петлей!.. Нынче жита не косили, все добро пошло в разор... ...Именем всея России кровью пишем приговор, втихомолку, ночью мглистой, вполдыхания дыша... ............ Нынче с каждого фашиста причитается душа. Ниже трав и тише вод невидимка в бой идет, стежки тайные сплетая, ступит где — врагу беда: бомбовозы не взлетают, замолкают провода, динамитом пахнут грозы, и спасенья нет от гроз — с ходу рвутся паровозы броневые под откос. А на речке Чигиринке, от печали чуть жива, с горя справила поминки чигиринская вдова. Наварила баба пива, гречаныки испекла, застелила всем на диво три дубовые стола. Помолилась в добрый час, смыла слезы с карих глаз. — Будьте ласка, паны немцы, повечерять прошу вас!.. Оказали паны честь, гречаныки сели есть. Ели паны, пили паны, надивиться не могли, до полночи шибко пьяны, паны наземь полегли. Баба жар в загнетке взбила, баба вьюшечку прикрыла, за водою вышла баба, повернула за дубы... А наутро подле штаба клали панов во гробы. Бабу требуют к ответу, отыскали вдовий след... А на речке бабы нету, ведра тут, а бабы нет. Он идет перед народом, невидимый на виду, слово скажет мимоходом, улыбнется на ходу. Либо дедом бородатым с вечной торбой за спиной, а в суме-то, чай, гранаты, будто хлебушко ржаной. Либо бабкой в старой свитке, а под свиткой, будто спит, как младенец малый с виду, громоносный динамит. Либо хлопцем синеглазым, на груди, как птиц, храня окрыленные приказы из далекого Кремля. Либо девкой-домовницей, а под шалью, только тронь, красным солнышком таится флага красного огонь. Либо батькой, либо сыном, либо дочкою с лица — мимо дома, мимо тына, мимо отчего крыльца. Сколько раз меня встречала, а встречать не чаяла, нипочем не уличала, милая, печальная... Если я усну от боли с легкой пулею в груди, не ищи, как ветра в поле, за недолю не суди. И сложи такую песню, будто в мире наяву я, одной тебе известный, невидимкою живу. Я, как суд, иду по свету, чистой правды не тая. Там фашистам веры нету, гибель ждет их там, где я. А в Донбассе, страже зоркой обушком кончая век, вышел к шахте перед зорькой невидимый человек. Как ударил гром по штреку, крепи вечные дробя, не хватило человеку малость смерти для себя. Вышло войско по тревоге на отвалы и валы... Обыскали все берлоги, к штабу дядьку привели. Глянул дядька из-под чуба, вытер бороду рукой, дядька ростом до полдуба. Смотрят немцы: кто такой? Чуют немцы: взятки гладки, дядька на зуб сам остер, только в лоб получишь с дядьки, по рукам видать, шахтер. Вышел к дядьке для почину старый, вроде главаря (генерал, видать, по чину), деликатно говоря: дескать, вам, как диверсанту, жить на свете ровно час, опишите вашу банду, а не то повешу вас. ...Зорька зрела ранним цветом, ветер тронул тополя, над Артемовским Советом флаг германский шевеля. Поглядел шахтер на небо, сдвинул брови и сказал: — Запишите, колы треба, герр вельможный генерал. Сам старенький, незавидный, добре ваше геррство бье, е у мене батька рiдный, та браты у мене е, та сынов с дочками мав, та внучкiв нагодував, та ще кумы, та ще сваты дуже порохом богаты. Та колы писаты кряду, запишить менi — мою всю донецькую громаду, всю шахтарьскую семью. Та ще треба записать те, шо ты, собака, тать, и в Донбаси тоби, татю, николы не панувать!.. Не слыхать в полях сражений, в селах улицы пусты, возле складов оружейных бродят тенями посты. А по травам то ли шорох, то ли щебет, то ли речь... Тяжело фашистам порох по ночам в Руси стеречь. Не спасет его средь ночи туча черная дождем, если спички дождь замочит, сердцем порох подожжем. Ходят ходики без стука, у порога бродит кот, плачет бабка возле внука, внуку плакать не дает: — Спи, мой малый, помолчи, воры съели калачи. Нынче мамку взяли воры, деда ищут, бабку бьют... Будет голод, будет горе... Баю-баиньки-баю! А в московской стороне на измученном коне ездит тятька без дорожек, день в бою и ночь в бою, нам помочь пока не может... Баю-баиньки-баю! Слышишь, малый! Ровно в ряд воры в горнице храпят. Тихо, тихо, будто дрема, как прикованный к ружью, ходит дед твой возле дома... Баю-баиньки-баю! Ходит старый у ворот, скоро в горницу войдет. Не поднимут воры веки, не увидят смерть свою. Лягут воры спать навеки... Баю-баиньки-баю! Будет время, помолчи, разведу огонь в печи, чем душе твоей угодно накормлю и напою... Спи, мой тихий, мой голодный... Баю-баиньки-баю! Ты припомни, мать Россия, непреклонная в войне, как сама меня растила, в зыбке сказывала мне: «Если враг с его оружьем — ложью, ядом и огнем, словно змей, тебя окружит, словно вор, вползет в твой дом, стань живучим как вода, негорючим как руда, стань сильнее змей гремучих, не сдавайся никогда! Без сомненья, без опаски по велениям моим стань, родимый, будто в сказке, вражьим глазом невидим...» Не нашел я крепче силы, чем святая сила — гнев. Гнев поднимет из могилы, закалит в любом огне, поведет непобедимо человека за собой через крепость — невидимым, невредимым — через бой. Не считает стен преградой, бронь застав развеет в пыль... В гневе сказка стала правдой, в гневе песней стала быль. Будто вымер пленный Киев в черном пламени-дыму, в переулки городские нет прохода никому. Огневые ветры дуют... ...На горелом пустыре чью-то старую, седую мать пытают на костре. Дюже бабка виновата перед гадами была: бабка смолоду когда-то коммуниста родила. Вырос в битвах невредимый, изо всех душевных сил крепче матери родимой только Родину любил... ...Сохнут с жару капли слез, палачи ведут допрос: — Укажи, старуха, честно, с кем он связан, где хранит, как взрывает повсеместно большевистский динамит... То за сердце пламя тронет, то колени обоймет... Мать ни слова не проронит, мать ни шагу не шагнет. ...Долог день, короток суд, мать по Киеву ведут. Вдоль по улицам паленым, битым камушкам каленым, по майданам, по посадам, по днепровским берегам под сыновним, может, взглядом, невидимым для врага. Может, скажет бабка слово у несказанных ворот, может, самого родного перед смертью позовет. И тогда, никак не волен в горе справиться с собой, сам из сказки выйдет воин на убой — в открытый бой. ...Долог век, короток суд, мать по Киеву ведут. Стража слева, стража справа, только шаг неровный тих, и не стынет след кровавый на широких мостовых, да багровою листвою опадают с высоты над головушкой седою обожженные сады. Только кровь горит над бровью в цвет багрового листа, только гневом и любовью в муке скованы уста. А уж ночь, такая ночь — никому дышать невмочь! В Минске виселицы строят, в Курске кровь, как воду, льют, на Дону живых хоронят, мертвым смерти не дают... И встает, как жизни рада, в бой за Родину свою невидимая громада, смертью смерть поправ в бою. |