— Не вздумай сесть мне на шею просто потому, что я влюблена. Мы не муж и жена, и ничто хорошее не длится вечно. Сегодня я здесь, с тобой, в гамаке, а завтра уже в дороге в поисках местечка получше.
— Я не люблю командовать… — ответил Каштор, овладевая ею, — и чтобы мной командовали — тоже.
Она была черной-пречерной негритянкой, нищей — ей и голову приклонить было негде, — но вела себя высокомерно, будто гринго — бело-розовая и богатая. У этой проститутки были манеры уважаемой замужней сеньоры. Она легко злилась и, подобрав юбку, гордо уходила прочь: «Хочешь женщину — найди себе другую, на меня не рассчитывай».
Потом злость проходила, она, раскаиваясь, шла мириться и наверстывать упущенное. Не раз случалось, что она встречала его, когда он шел не один: «Так ты сама мне сказала найти другую».
Она злилась, просто свирепела, чем только не грозила — палками, камнями, страшными заклятиями. Многие проститутки вздыхали по Тисау — ведь он был красивым негром, — но шли на попятный, чтобы не напороться на макумбу и колдовство. Хотя были и такие, кто рисковал, — например, смелая Далила. Телом крепкая — ничто ее не брало: ни змеиный укус, ни оспа, ни козни злой ведьмы, — Далила заявляла, что она дочь Облауайе, духа чумы, Старшего.
Несмотря на кучу препятствий и хитростей, дело того стоило. Стоило посмотреть, как неустрашимая Эпифания идет через пустырь прямо против солнца: Каштор различал синие отблески на теле, черном как смоль, так же как некогда видел переливающееся золото на белоснежной коже сеньоры баронессы. Вот на кого походила Эпифания — на Мадаму. Просто копия — две близняшки.
Сидя за ужином в столовой особняка, знатная дама демонстрировала в вырезе выписанного из Парижа платья редкий цветок, сорванный в саду. Только барон выходил на балкон выкурить сигару, которая так раздражала ее, как бесстыдница подзывала лакея пальчиком и говорила:
— Cʼest à toi, mon amour.[68] — Груди выпрыгивали из глубокого декольте. — Viens chercher…[69] — томно ворковала баронесса.
Эпифания приходила с лесным цветком в вырезе баиянского халата и наклонялась перед ним, чтобы он взял его и увидел твердые соски.
— Мне понравилось, вот я тебе и принесла. — Голос был хриплый и угасающий.
Одинаково бесстыдные, тщеславные, кокетливые, капризные. Две наглые ведьмы. И обе хотели одного — подчинить его, сбить с него спесь, взнуздать, оседлать и пришпорить.
5
Летом все было легко и приятно. Веселая, шаловливая, смешливая девчонка; зрелая, страстная, чистая женщина. Везде с ней хорошо — и в постели, и на празднике, и в хороводе коку, и на воскресном обеде, да и просто поболтать неплохо. Где бы она ни появлялась, везде ее хорошо принимали, приветствовали с радостью. С ней простая стирка белья в ручье превращалась в веселье; она знала всякие истории, рассказывала забавные случаи. Ею восхищались и ее боялись. Эпифания стала необходимой. Стала своей.
Ее боялись из-за колдовства, из-за чар. Она гадала на ракушках, знала, что надо сделать, чтобы привязать мужчину к чьей-нибудь юбке и наоборот, чтобы погасить самую сильную страсть, чтобы соединить или разлучить пару, — безошибочные трюки. Так думали и так говорили. И это не хвастовство и не слухи, доказательство было под носом — то, что случилось с Котиньей, Зе Луишем и Меренсией. Это дало повод для пересудов, стало причиной страха и восхищения. Чем еще, кроме колдовства, можно объяснить безрассудство Зе Луиша?
Приехав в Большую Засаду, прежде чем построить собственную хижину — впрочем, появилась она в мгновение ока, меньше чем за полдня работы благодаря многочисленным добровольцам, с радостью помогавшим новенькой, которую Фадул снабдил в кредит циновкой, мылом, иголкой, катушкой льняных ниток и прочими мелочами, — Эпифания нашла приют в лачуге Котиньи, с которой подружилась. В те времена по просьбе маленькой Котиньи она приготовила средство из особых листьев и сердца птицы-намбу, которую подстрелил Тисау, и положила его на дороге, ведущей в гончарную мастерскую. Выстрел оказался метким: простак Зе Луиш втрескался в Котинью, делил с ней постель и стол, начал тратить все, что у него было и чего не было, транжирить кирпичи и черепицу. Они были примерно одного роста — парочка недомерков.
Меренсия не примирилась с успехом предприятия, когда прознала о мотовстве мужа. Кашаса и бесстыдство — это неизлечимые мужские пороки: хорошая жена не может их искоренить, но должна их ограничивать. Именно так она и поступала, выделяя благоверному каждую неделю скромную сумму на подобные глупости — совершенно недостаточную для влюбленного, который сорил деньгами с широтой, достойной полковника. Застукав его на месте преступления, когда он пытался выкрасть накопления, добытые путем огромных жертв, Меренсия применила старое и безотказное средство — вздула его хорошенько. Мирный гончар, излечившийся от пагубной страсти, вернулся к привычкам примерного супруга: с кашасой было посвободнее, а вот разврат только по воскресеньям. Этим он удовлетворился.
Эпифания ходила туда-сюда: от реки в лес, от хижины Котиньи к дому Короки и Бернарды, от склада какао до лавчонки Турка — и частенько заглядывала в кузницу, спокойно наблюдая, как Каштор работает с железом и латунью. Ей важно было удостовериться, что ни одна негодяйка не положила на него глаз и не вертит задом перед тем, кто принадлежал ей.
Она никому ничего не говорила, старалась скрыть это, но внутри ее грызла ревность, подозрения, что он спит или хотя бы собирается переспать с другой. Путаться с Тисау — все, чего хотят эти шлюхи, шайка бродяжек. Эпифания почти с ума сошла из-за Далилы, этой вонючки, которая не выказывала ей должного уважения.
Пока было лето — сверкающее и легкое, — она надо всем смеялась и все прощала. Но пришла зима — темная, холодная, грустная. Движения стало больше — это правда, а значит — больше денег. Но даже так трудно было пережить всю эту грязь и морось, а еще труднее — надменность Каштора Абдуима, кузнеца, бесстыдного жеребца, лицемерного и лживого нефа.
Когда тщедушная Котинья отказалась от нового средства («Терпеть не могу подкаблучников!») и решила на июньские праздники — дни Святого Антонио, Святого Иоанна и Святого Петра, самых почитаемых ею святых, — податься в иные края, Эпифания сказала без колебаний:
— Я с тобой.
— Тебе надоел Тисау?
Она хотела ответить «да», но вместо этого сказала:
— Это я ему надоела. — Она задумалась, глядя на дождь. — Может, он меня когда и любил, но ни разу не сказал об этом.
Как известно, она не выполнила уговор и не уехала. Да и Котинья осталась на месте — тоже не пустилась в путь. Прослышав о празднике Сан-Жуау, который готовил неф, она сразу же предложила сделать совершенно необходимую вещь — наливку из женипапу: плоды падали с деревьев и гнили на земле.
— А ты умеешь?
Котинья научилась у монашек на монастырской кухне, в Сау-Криштовау — городе в Сержипи, где она родилась.
— Ты что, была монашкой? — удивился Каштор.
— Хотела, да не вышло. — Тоскливая нотка слышалась в ее певучем голосе. — Я там служанкой была в обмен на еду и чтобы послужить Господу. А потом брат Нуну, португальский монах, который каждый день приходил служить мессу, прижал меня за большим колоколом. — Она сказала ностальгически: — Мужчина что надо, благослови его Господь. Я ему в пупок дышала. Задирал сутану, а мне — юбку, и вперед.
Она вздохнула, вспоминая эти счастливые времена, когда она чувствовала себя аббатисой: церковное вино и причиндалы его преподобия.
— Но монашки обо всем прознали и выгнали меня.
6
Грязь и морось. Зима длилась с конца апреля до начала октября — на нее приходился период созревания и часть жатвы, месяцы с наибольшим движением, когда оживление достигало высшей точки. Холод наказывал Божьих тварей, дождь размывал дороги, но вечерами до самой полуночи в Большой Засаде кипела бурная жизнь — деньги текли, страсти кипели.