Тисау не удавалось различить лицо, затерянное в вышине, но он узнал волнующий голос Дивы, который шептал ему на ухо знакомые слова, соблазнительные и нежные: «Мой белый, я твоя негритянка, я пришла к тебе». Голос был страдальческим, срывался на всхлипы и плач, был полон муки, скорби и горечи. Почему она так страдает? Хочешь знать? Я скажу тебе — слушай! Она начала обвинять. Она спросила, почему Тисау не отпускает ее, почему не дает монету ашеше,[102] чтобы заплатить перевозчику на том свете, почему удерживает ее в мире, который ей не принадлежит, держит в цепях тоски и возмущения. «Я, умершая в чумном приливе, должна жить, а ты, живой, кажешься мертвым; все наоборот, все перевернуто. Ах мой белый, твоя негритянка несет тяжелую кару — ты меня приговорил, нет мне покоя. Почему ты хочешь, чтобы я была тебе грузом?
Освободи мою смерть, сохрани в сердце живое воспоминание обо мне. Почему ты держишь мою старую одежу вместе со своей в ящике из-под керосина, а вместе с ними — абебе, который ты отчеканил для меня однажды с помощью стропильного гвоздя и своего искусства? Освободи меня от цепей: возьми мои тряпки и отнеси их Лие и Диноре — они еще могут им пригодиться. Положи абебе на пежи для ориша, потому что теперь я дух, я эгун Иеманжи. Позови Эпифанию Ошум и Рессу Янсан, станцуйте вместе на моем ашеше — ты ведь до сих пор так и не станцевал. Освободи мою смерть, которую ты держишь в своей груди, и начни снова жить так, как жил до того, как узнал меня. Я хочу слышать твой смех — чистый и веселый. Я не хочу твоих слез, не хочу твоего отчаяния. Стань снова Тисау, стань снова мужчиной!»
Всхлипы затихли, жалобы, обвинения и боль обернулись теплом и нежностью. «Мой белый, ах мой белый, послушай, что я тебе скажу!» — сказала она три раза и повторила, чтобы сказанное и повторенное улеглось в его крепкой, упрямой голове: кто, как не Дива, его покойница, его негритянка, мать Тову, направил шаги Эпифании, заставил вернуться в кузницу, чтобы взять на себя заботу о ребенке? Одинокий мужчина не может растить детей. Тову даже смеяться не научился, он больше походит на дикого зверька, чем на ребенка. Кто, если не Дива, прислал Эпифанию, чтобы она позаботилась о Тову и о нем, Кашторе Абдуиме да Ассунсау, который раньше был Горящей Головешкой, а теперь стал бестолковым поленом? «Умерев, я тебя не оскопила, мой белый! Но и ты тоже стал зверем, стал призраком, оборотнем. Почему ты плачешь, когда я хочу видеть, как ты смеешься?»
И только тогда он увидел сияющее лицо, увидел полностью фигуру эгуна — он освободился от цепей, сбросил тряпки, облачился в свет. Дива с девчачьими косичками, Иеманжа с длинной шевелюрой, они были вдвоем и были едины. Это нельзя объяснить, это можно просто понять. Дива взлетела над рекой и пустырем. Губами коснулась она лица нефа, вдохнула ему в рот жизнь, возродила его дубинку и, примирившись со смертью, канула в небытие.
Те, кто видел, как неф Тисау Абдуим сидит на камне, уставившись на отблески света, растворяющиеся в пыли, рассказывали, что он встал со все еще отсутствующим видом, сделал несколько шагов в ритуальном танце — это было колдовство макумбы. Весть дошла до Фадула Абдалы, и он поспешно выбежал из магазина:
— Что с тобой, Тисау?
Неф удивился и улыбнулся:
— Ничего. Просто я спал, а теперь пробудился.
Он проснулся улыбаясь — добрая весть.
8
Для Эпифании Ошум Тисау сработал золоченый абебе в дни одиночества и мелкого дождя. Одиночество — тяжкое бремя, а мелкий дождь душит. Ошум пришла скрасить его одиночество, помогла ему объединить тех, кто доселе жил разобщенно и безразлично — каждый в своем углу, будто соседа и нет вовсе. Два товарища, вместе они побороли одиночество и подготовили праздник — то было время встреч и расставаний.
Для Дивы-Иеманжи Каштор выковал серебряный абебе в дни сомнений и томления. Сомнения были открытой раной, томление его пожирало. Иеманжа приплыла из далекого Сержипи в чреве лунного корабля и стала на якорь в его гамаке. Мой белый, моя негритянка! Там, в гамаке, мир начинался и заканчивался.
Со смертью Дивы одиночество вернулось, но иное, совсем иное. Сейчас причина его крылась вовсе не в отсталости и заброшенности местечка. Оно было внутри, в самой груди Тисау, а не вокруг. Он не захотел отдать мальчика бабушке, теткам, отверг предложение Зилды: «Отдай его мне, я его воспитаю вместе со своими», — но присутствие сына не уменьшало боли от отсутствия Дивы, не утешало, наоборот, — делало воспоминания еще острее.
Ребенок без матери растет как трава. Иногда Тисау чувствовал вину за то, что удерживал его при себе, но как расстаться с ним? Крик Короки той ночью, полной боли, все еще звучал в его ушах: «Ты забыл, несчастный, что у тебя есть сын?» Чтобы выполнить обязательство, которое Дива оставила ему в наследство, негр Каштор Абдуим не убил себя. Одинокие и заброшенные, три зверя жили в доме из камня и извести: Тову, Тисау и Гонимый Дух. В водах реки на руках у отца Тову учился плавать, а в кузнице — ходить, спотыкаясь, вцепившись в собаку. Один из погонщиков дал ему большой бубенчик, а Турок Фадул привез из Ильеуса маленького целлулоидного лебедя, которого Тову кусал, когда у него резались зубки. Ребенок без матери.
Тисау замер перед дверями кузницы, слушая смех малыша, снова и снова раздававшийся изнутри.
— Тову не умеет смеяться, — отругала его Дива. Он похож на дикаря, а он, Тисау, — на оборотня. Это было правдой. Он откликался на плач ребенка, только чтобы покормить или подмыть. Носил его с собой в лес по утрам и на реку — по вечерам. Всем остальным занималась собака. Он, Тисау, стал оборотнем.
Они играли на циновке втроем: Тову, Гонимый Дух и Эпифания. Тисау сел на корточки рядом с ними. Эпифания слыхала, будто кузнец уже не тот, каким она знала его, будто он разучился смеяться и живет просто по привычке. Кто распустил эти глупые слухи? Вот он, смеется, все тот же Тисау, что и прежде. Никто не умел смеяться с таким удовольствием, как он.
— Ты правда пришла, чтобы остаться?
— Ты что, не слышал меня? Я не уйду, даже если прикажешь!
Она сказала это без вызова, просто чтобы он узнал и согласился. Женщина подняла глаза и поглядела на Каштора Абдуима, которого когда-то любила. Она поклялась самой себе, высокомерная и непокорная, что никогда не увидит его снова, но едва узнав о том, что он мыкает горе, несчастный, будто неприкаянный пес, ноги уже принесли ее сюда. Но Эпифания все еще сохраняла прежнюю спесь:
— Я пришла не для того, чтобы занять твой гамак. У тебя может быть сколько угодно женщин, мне разницы никакой. Если и буду здесь спать, то только потому, что так нужно ребенку. Я пришла не для того, чтобы снова сойтись с тобой и стать его мачехой, Богом клянусь. Просто позволь мне играть с ним, заботиться о нем. Каждому ребенку нужна мать, и каждой женщине нужно дитя, даже если это тряпичная кукла или взрослый человек. Ты знаешь, что у меня был ребенок? Я никогда не рассказывала — зачем? Когда он умер, ему было столько же, как и твоему. В тот день я тоже захотела умереть, Тисау.
— Ты правильно сделала, что пришла. Это она направила тебя.
— Она? Может, и так. Мне рассказал Кожме в дороге. Я шла в Итабуну, но не преодолев и пол-лиги, поняла, что иду в Большую Засаду.
Мальчик ползал на четвереньках, хватаясь за подол Эпифании.
— Ты понравилась Тову. — Негр говорил это, будто приветствуя ее.
— Это имя или прозвище?
— Имя — Криштовау, в честь моего дяди. А Тову — так она его называла.
Ребенок протянул руки к отцу. Гонимый Дух уткнулся мордой в лапы. Негр Каштор Абдуим да Ассунсау только что вернулся домой из глубин ада.
9
Господь всемогущий, высший разум, только он и никто другой мог знать, станет ли рейзаду сии Леокадии со временем традицией в Большой Засаде, как это произошло в Эштансии. Сеу Карлиньюш Силва предполагал, что так и случится, но это было утверждение простого смертного, сомнительная догадка — только и всего. На улицах Эштансии рейзаду шел более сорока лет — невероятное представление о Быке и Кабоклу, вереницы пастушек — красные и голубые, оркестр из гармони и кавакинью, большой барабан, отбивающий дробь. Барабан притягивал мальчишек, заставлял становиться в строй, поднимал народ. Что будет с рейзаду сии Леокадии в Большой Засаде в этом году после прежних триумфа и славы, знал только Бог, если, конечно, знал.