В то же время Жанна хорошо понимала — то ли Голоса ее надоумили, то ли еще кто-нибудь, что удача — штука коварная и ненадежная, особенно на войне. Поэтому она и торопила короля с отбытием в Реймс. „Достославный дофин, — говорила она, — я пришла, чтобы проводить тебя в Реймс, где на голову твою возложат королевскую корону!“ Или вот еще: „Жить мне осталось недолго — от силы год…“
А Жиль все еще никак не мог поверить в то, что она обыкновенная смертная и что, в конце концов, ее схватят англичане. Он следовал за нею, точно тень. Одного взгляда Жанны было достаточно, чтобы он, презрев собственный страх, ринулся вперед, навстречу опасности; этот же взгляд служил ему наградой куда большей, нежели богатые посулы — земли и графства. Хотя я и не питаю к Жилю уважения, однако считаю, что если уж писать о нем, то надо показать его всяким, потому что он таким и был — вовсе не для того, чтобы обелить его, а чтобы сделать его портрет правдивым. Ведь человек, как гласит одна мудрая истина, есть существо непостижимое, и все таинственное и противоречивое таится в нем самом…»
14
КОРОНАЦИЯ
Мастер Фома:
Мастер Фома открывает отделанные резной вязью стрельчатые створки шкафа, на которых с великолепным мастерством воспроизведены сцены Страстей[19], достает огромную, в кожаном переплете тетрадь для эскизов и показывает Рауле красочный рисунок во весь первый лист. Потом он кладет тетрадь на конторку и пододвигает к себе светильник. Зыбкое сияние падает на пожелтевший от времени лист, на котором изображено величественное шествие.
— В жизни каждого человека, — начинает он, — бывает какой-то один, самый важный, самый знаменательный день. У бедняков это чаще всего день свадьбы: жених и невеста, взявшись под руки, идут следом за волынщиком, точно король с королевой; но праздник кончается, и они снова с головой окунаются в нищету и продолжают тянуть лямку унылого и безрадостного существования. Ничего не поделаешь, так уж устроен мир.
В жизни Жиля тоже был знаменательный день, в этот день, отведав дьявольский мед греха, он уже никогда не смог забыть его и хотел, чтобы день этот длился вечность. Вкусив однажды из чаши искушения, а засим осушив ее до дна жадными глотками, он уже не мог остановиться, сказать себе: «Довольно, хватит». Он просто не властен был над самим собой. Отсюда, сдается мне, все его беды, необоримая спесь и химеры, коими он тешился, простодушно полагая, будто они помогут ему вновь ощутить чарующий вкус искушения… На вот, взгляни на портрет, Рауле. Я писал его с натуры, как и хотелось Жилю, изобразил таким, каким был он в то утро перед коронацией Карла, когда отправился в Сен-Ремийское аббатство за Священной чашей[20]. Посмотри, вот он восседает на знаменитом Щелкунчике, в отороченном горностаевым мехом фиолетовом бархатном плаще. Рядом с ним — Людовик Куланский, адмирал Франции. А вот — Бруссак. А это — Гравиль, главнокомандующий арбалетчиков. А вот все они с хоругвями в руках обступили настоятеля Сен-Ремийской обители, держащего чеканное блюдо со Священной чашей, она находится во чреве Золотой голубки с коралловым клювом. Говорят, чашу сию принесла в Сен-Реми живая голубка — было это в день крещения Хлодвига[21]…
По пути до самого собора все дома были расцвечены флагами, штандартами и вышитыми полотнами. На улицы высыпали толпы людей. Время тогда было голодное, однако в тот знаменательный день лавки ломились от изобилия всякой снеди. В конце дня ожидалось грандиозное пиршество, и везде, где только было можно, ставили столы, жарили дичь, коптили колбасы, пекли лепешки, открывали бочки с вином. А накануне десять дюжих молодцов приволокли во двор епископского замка отлитого из бронзы оленя, по обычаю полость его заполнили шампанским вином, и всякий желающий мог подходить и пить вволю, причем на дармовщинку. Все происходило 17 июля 1429 года, а дни стояли жаркие. Было только девять часов утра, а солнце уже пекло нещадно… Представь себе, Рауле, несметное скопище разгоряченных, ликующих людей, Золотую голубку на огромном чеканном блюде и великолепных всадников, чьи имена и подвиги наперебой перечисляли зеваки. А еще — паперть собора, куда направлялось шествие, с прямыми высоченными колоннами, нишами, внутри которых стоят громадные статуи, и переливающимися на солнце гигантскими круглыми витражами. Попробуй услышать серебристый перезвон колоколов, которым вторит благовест большого колокола, молчавшего столько лет! Да-да, сынок, вижу — сердце твое радуется! А глаза пылают огнем! Однако наберись терпения, потому как главное — впереди! А пока попробуй представить себе стелющуюся по серым камням просторную мантию архиепископа Реньо Шартрского, отливающую пурпуром поверх белоснежного стихаря. Он-то и принял Священную чашу из рук настоятеля аббатства. Вообрази себе, Рауле! По обычаю четверо всадников верхом сопровождают реликвию прямо до самого алтаря. Вот кони поднимаются по ступеням соборной лестницы и направляются в главный проход. Да-да, не удивляйся, я знаю, что говорю: сеньор Жиль снабдил меня охранной грамотой и предоставил место на зрительской трибуне.
Собор, как и мы, люди, ремийцы и пришлые, казалось, принарядился. Он был убран синими полотнищами, украшенными цветками лилий, голубыми хоругвями и расписными коврами. На алтаре ярко полыхали расставленные в несколько рядов свечи.
Но вот всадники спешились, и король, в расшитой золотом небесно-голубой мантии, поднялся с трона. И преклонил колени перед архиепископом. Их обступили двенадцать пэров Франции — вернее, представители оных, от мирян и духовенства. Жанна, в сверкающих доспехах, с обнаженной головой и со штандартом в руке, встала рядом с Карлом. За нею разместились певчие. За певчими в две-три шеренги выстроились рыцари в латах. За рыцарями толпились торговцы и простолюдины. А высокородные дамы, богатые горожане, члены Реймского магистрата и прочие привилегированные особы заняли места на трибунах…
После того как король с искренним благоговением выслушал мессу, герцог Алансонский посвятил его в рыцари. Мне было хорошо видно, как он прикрепил к сапогам Карла позолоченные шпоры, потом извлек из ножен украшенный гирляндой из лилий меч, символически коснулся им королевского плеча и попросил короля «следить, чтобы за епископами и соборами сохранялись прежние привилегии, и, как подобает, блюсти закон и справедливость». Король дал торжественную клятву. После чего архиепископ поднял сверкающую в пламени свечей корону и возложил ее на августейшую голову Карла. И тут, милый мой Рауле, под сводами собора прогремел громогласный клич: «Да здравствует король!» — ему тотчас начали вторить трубы и хоры. Прогремел — и вмиг стих: Жанна, бледная, под стать Карлу, приблизилась к королю и упала к ногам его. Вечером Жиль передал мне все, что она ему сказала. Я же видел только, как она целовала Карлу колени. «Достославный король, — обратилась к нему Жанна, — Господь возжелал, чтобы вы были коронованы в Реймсе, ибо вы один есть истинный помазанник Божий, коему должно принадлежать Французское королевство, и вот наконец воля Его исполнилась».
Жиль:
— Монсеньор, — спрашивает брат Жувенель, — правда ли, что, как утверждают некоторые, в конце церемонии вы дали волю слезам?
— Я был взволнован не меньше всех. После того как Карла помазали и возложили на голову корону, Жанна расплакалась от счастья. А следом за нею — и все, кто был рядом. В тот торжественный миг каждый ощутил на своем челе печать величия. Всесильный Господь дал знать, что он здесь, с нами, он вернул нам былую гордость. Я уже не принадлежал Карлу VII, отныне я считал себя слугой Царя небесного и посланницы Его в сверкающих доспехах. И облик Жанны, гордой, хотя и рыдающей, даже и в слезах не терявшей достоинства, тронул меня до глубины души: она первая бросилась к стопам того, кого, можно сказать, сотворила своими собственными руками, и благословила! О, святой брат, я был так близко к ней во время церемонии, я видел Жанну лучше, чем кто бы то ни было: взор ее был устремлен куда-то поверх голов людей, да и сама она была уже не на земле! В тот достопамятный час я почувствовал, что она сердцем принимает то, что от нее требует Всевышний, и вверяет Ему…