Его привели в чувство яростные крики трех чаек, носившихся друг за другом над самыми трамвайными проводами. Он был на улице, готовился перейти широкий проспект, дожидаясь вместе с другими законопослушными пешеходами, скопившимися рядом с ним на краю тротуара, когда светофор переключится на зеленый… Отступив, он прислонился к столбу, увидел кровь и снова зажал платок вокруг запястья.
По воле ветра, который будоражил длинные прямоугольники светлой ткани перед фасадом торгового здания, обремененные морской влагой тучи заглатывали и вновь отхаркивали солнце. Толпа, шум, уличное движение… он шел ко дну, слишком крупный, слишком тяжелый, слишком на краю… Он войдет в ее палату, подойдет к изножью ее постели, посмотрит на нее и ничего не скажет. Остальное она возьмет на себя, как всегда, возьмет на себя… если только ее здоровье всерьез не подорвано… если бы ему довелось найти ее там слабой, старой, ожидающей, что отныне он ее поддержит… осунувшейся… истерзанной… она будет кроткой, послушной, перестанет путешествовать, попросит его убрать барахло из спальни, чтобы туда можно было возвращаться для сна каждый вечер, чтобы он сопровождал ее повсюду, куда она захочет пойти, ее отвозил, не оставлял одну из-за боязни новой болезни… Слабая и напуганная, это Вера-то?.. Преобразившаяся менее чем за двое суток, безвозвратно оттесненная за грань, на узкий откос своих старческих дней?.. Но он… та энергия, которой она обладала за двоих, за троих, за весь поселок, она не могла поддаться предынфарктному состоянию, наверняка у нее еще осталось немного энергии, совсем капелька, чтобы поддержать его на плаву, его, только и всего, еще несколько лет, пока он не выйдет на пенсию, по меньшей мере до этого… ну а потом…
Он снова был на вокзале, направлялся к туалетам, каковые оказались на удивление просторными и чистыми. Логотипы указывали, что здесь можно принять душ, и смотрительница, явно привычная к путешественникам его пошиба, показала многоязычный список услуг и цен: бритва, крем для бритья, полотенце, мыло, шампунь… вот если бы только не надевать снова грязную одежду…
Он начал с того, что вымыл холодной водой лицо и руки, соскоблил с запястья подтеки засохшей крови. Вытерся бумажными полотенцами, не смог удержаться и посмотрел на себя в зеркало, не стал бриться, подумав, что подправлять что бы то ни было и у него на голове, и в его выходках было бы так же нелепо, как покупать цветы, прежде чем пересечь порог больницы. Самолет окончательно обкорнает его лицо, обнажит то, что, как ему показалось, в упор изучая сейчас свое лицо в зеркале, он заметил в первый раз: что-то потрескавшееся, слегка желтушное, подчеркнутое, а может, и смягченное нервным подергиванием под левым глазом, то, что, должно быть, было тут, в действии, задолго до пыток путешествием и что Вера, возможно, тут же сумеет назвать, когда увидит его стоящим с пустыми руками в изножье своей постели, впившись пальцами в ее холодную поперечину, пошатываясь в ничтожной надежде, что она не будет уж очень тянуть, прежде чем указать на стул, на который он мог бы сесть.
Эрик Лорран
В КОНЦЕ
Отгородившись от внешнего шума чаконой из второй, ре-минорной партиты для скрипки Иоганна Себастьяна Баха, BWV 1004, от которой, открыв ее для себя совсем недавно, я уже не мог отказаться, скорее всего потому, что присущие мне маниакально-депрессивные наклонности как-то совершенно естественно, без помех и усилий растворялись в трагических и страстных, чуть ли не романтических эффектах ее, сделанного Бузони, фортепианного переложения, — чувствительный к их мельчайшим хроматическим и ритмическим оттенкам, я, не иначе, каждый раз обретал здесь, в оживленной и контрастной драматургии доведенных до напыщенности полифоний и затихающего шепота монодий (в чередовании «алансонских кружев с залпами мортир», как у меня вошло в привычку говорить), словно верную сейсмограмму собственных душевных состояний, — я, как и каждый день, сидел в первые часы того июльского утра за своим письменным столом в комнате, служившей мне одновременно и гостиной, и кабинетом.
Влажное и стекловидное, светло-бирюзового с венозным оттенком цвета небо, по крайней мере ту его часть, что была видна через проем распахнутой настежь застекленной двери, всю верхнюю треть каковой оно занимало и лицом к которой я находился, местами подернули паутиной лохмы тумана, простеганные расхристанными облаками, белесыми и комковатыми; ниже, сквозь отделанные дубовыми листиками перила балкона, на который вела эта дверь, виднелся кусочек бульвара Бельвиль, непрекращающийся ветерок тысячами низвергал на него сплошной снежной пеленой анисово-зеленые цветы белых акаций, и они устилали в этот утренний час мостовую и пространство между деревьями почти равномерной, в равной степени и хлопчатой, и рассыпчатой пеленой, которую время от времени будоражил проезжающий автомобиль или мотороллер, постепенно оттесняя ее к водосточным желобам, где она собиралась в непрерывную пышную гирлянду, своего рода оборку, оторачивающую ленту асфальта.
Передо мною располагались включенный ноутбук, пачка «Лаки Страйк», восьмиугольная стеклянная пепельница, в одном из четырех желобков которой двумя длинными сиамскими нитями, бархатистыми и синеватыми, гибко извивающимися снизу вверх, прежде чем искривиться наружу и окончательно рассеяться в игре завитков, испепелялась сигарета, и, наконец, у меня между локтями, белая фарфоровая чашка с исчерченной кракелюрами глазурью, на три четверти наполненная кофе, сквозь волюты пара на его черном диске с фестонами из крохотных, напоминающих золотые жемчужинки шариков отражалось мое лицо, по формату и колориту схожее с тем выполненным на медном медальоне автопортретом Жана Фуке, что выставлен в отделе прикладного искусства Лувра.
Внезапно зазвонил телефон.
Поскольку во время работы я принципиально не реагирую ни на какие внешние раздражители, я бы просто-напросто проигнорировал этот звонок, если бы его настойчивостъ — десять, двадцать, может быть, тридцать раз подряд, пронзительный залп электрических звуков из аппарата попросту изрешетил обложившие меня мягкими осадными стенами грозовые тучи «Чаконы» — не заставила меня мало-помалу заподозрить, что с кем-то из моих близких стряслась беда, к этому предчувствию меня подготовило — так как обычно телефонные помехи подобного рода не пробуждали во мне никакого беспокойства, приходясь в большинстве своем на долю очередной возлюбленной, с которой я без каких-либо объяснений внезапно перестал встречаться (по малодушию, проистекающему в равной степени как от нежелания причинить страдание, так и от лицемерного отказа видеть, что тем не менее его причиняешь, я практически никогда не находил нужным, причем так повелось с самого начала моих любовных увлечений, оповестить хоть кого-то о своем намерении порвать, зачастую выбирая внезапное исчезновение и полное молчание, каковым я некоторым образом препоручал право — следовало бы скорее написать: низменную работу — внести от моего имени свою лепту в понятие амурофобии), — к этому предчувствию, как я уже сказал, меня подготовило известие о госпитализации моей бабушки с материнской стороны, дошедшее до меня за пару недель до этого, но на которое, поскольку (мою неблагодарность подчеркивает то, что, при всей привязанности, выказываемой ею ко всем своим десятерым внукам, бабушка всегда, пусть и стараясь ничем это не проявить, отдавала мне предпочтение, каковое, судя по всему, по мнению одной из моих тетушек, следовало отнести на счет сходства в характере, обнаруживаемого ею во мне с моим дедом, предпочтение, каковое с годами разве что возрастало, особенно после смерти ее мужа, так что, отказываясь постепенно с наступлением старости от семейных условностей, она больше не скрывала его ни от меня, ни от всех остальных) мне не хотелось ничем жертвовать — ни прервать работу, в которую я втянулся и завершение которой представлялось мне куда более ценным, нежели тревоги о здоровье престарелой женщины, ни оставлять ни с того ни с сего в Париже юную и пикантную красотку, воспламенявшую тогда своей игривой чувственностью мои ночи, — чтобы отправиться в Овернь повидать бабушку, зная, помимо всего прочего, что, несмотря на всю мою любовь к ней, наши свидания всякий раз в конце концов мне надоедали, а то и начинали раздражать из-за того, что, особенно в последнее время, она уже не говорила со мной ни о чем, кроме функционирования своего организма, причем прослеживая малейшие его превратности, не забывая сообщить, как ей удалось переварить последнюю трапезу, а в ней — каждое блюдо, а среди блюд — каждый входящий в них продукт; известие, на которое, стало быть, я не обратил особого внимания, несмотря на ее почти неразличимый в своей тревожной слабости голос, когда она позвонила мне на прошлой неделе, чтобы поздравить с днем рождения (тридцать пятым), и притворился, что согласен с утешительным диагнозом, поставленным ее лечащим врачом, тот списывал резкое ухудшение ее физического состояния на банальную и довольно безобидную непроходимость кишечника, не более, несмотря на симптомы, серьезную, чем те, что время от времени приключались с нею в качестве отдаленных последствий (к коим следовало добавить регулярно досаждавшие ей мочевые инфекции и расстройства желудка) сурового лечения радием и рентгеновскими лучами, которому она подверглась без малого четыре десятка лет тому назад, в возрасте сорока семи лет, по поводу рака матки, от него, как говорили, ей удалось избавиться ценой огромных мучений, о чем, впрочем, можно было судить по сделанной в период ее выздоровления черно-белой фотографии, там она, рядом с моим дедом (стоя на переднем плане в широких холщевых штанах и шерстяном жилете в горизонтальную полоску, своей горделивой осанкой, коренастым телосложением, угловатым лицом, волосами ежиком и мясистыми, сильными кистями рук, в двух пальцах левой из которых зажата сигарета, он излучает впечатление силы), изображена не столько сидящей, сколь осевшей на деревянную скамейку, вытянув вдоль нее свои худющие ноги, прикрытые до колен оберегаемой передником темной юбкой, на плечи накинуто просторное шерстяное пальто, завязанная под подбородком белая косынка обрамляет исхудавшее и усталое лицо с темными кругами вокруг глаз, улыбка на котором напоминает скорее гримасу боли, так что в нем с трудом угадываются ее черты, настолько их изменила, причем совершенно удивительным образом, болезнь, отнюдь их, как можно было бы ожидать, не состарив, а, напротив, омолодив и тем самым придав ей сходство с одним из тех тщедушных заморенных детей, которых можно встретить в репортажах Доротеи Ланг или Уолкера Эванса, а то и, если забыть о скромности ее одеяния, с кем-то из запечатленных Веласкесом инфант или фрейлин.