Когда мы обедаем вместе, всегда в одном и том же ресторане, в «Сибарите», в который он ходит каждый день, разговоры идут преимущественно о литературе. Он пьет только воду. А вы? спрашивает он меня. По правде, говорю я, может быть, чуть-чуть вина. Ладно, говорит он гарсону, тогда мне бутылку «Бадуа», а ему бокал вина. Каждый раз я узнаю в «Сибарите» что-то новое: о Роб-Грийе, о Клоде Симоне, о Пенже, который перед тем, как встретиться с Лендоном, всегда набрасывает на клочке бумаги список тем, каковые хочет затронуть, о том, как Лендон в первый раз читал «Моллоя» и в приступе смеха едва не рассыпал листы рукописи в метро на станции «Ля-Мотт-Пике-Гренель» — эту историю я буду слышать часто, все мы будем слышать ее часто. Рассказывая однажды о своем семейном доме в Этрета, он предлагает мне приехать к ним на выходные: я настолько ошеломлен этой идеей, что таращусь на него, ничего не говоря. Не думает ли он, что его идея мне не по вкусу? Не спохватывается ли, с полным на то основанием опасаясь, что мое общество окажется скучным? Как бы там ни было, больше вопрос об уикенде в Этрета не встанет. Ну да я-то профан в издательском деле, не знаю в нем никого и ничего, я учусь. И среди прочего узнаю, что, когда автор обедает со своим издателем, платит всегда издатель. Ладно. Я этого не знал.
В любом случае Жером Лендон, судя по всему, и в самом деле верит в мой роман: знаете, говорит он, теперь, с этой книгой, вы, наверное, сможете поменять машину. Я нахожу его отъявленным оптимистом, но позже пойму, что, как правило, он таковым не является. Как, впрочем, и закоренелым пессимистом, речь идет, так сказать, о пессимизме деятельном, пессимизме боевитом. Итак, он, судя по всему, в роман верит, но через несколько недель после его появления кажется несколько разочарованным. М-да, говорит он, такое ощущение, что журналисты не очень-то торопятся поговорить о вашей книге. Ну да, говорю я. Но мне-то все это более или менее безразлично: главное для меня, что этот томик существует. Я еще не понял, что книга делается еще и для того, чтобы продаваться. И об этом тоже я узнаю позднее. Все изменится.
С коммерческой точки зрения роман оказывается полным провалом, какая уж там новая машина, но в один прекрасный день мне на новую работу на площади Италии звонят из издательства «Минюи» и сообщают, что я получил премию «Фенеон» и должен, отложив все дела, явиться в Сорбонну, чтобы ее получить. Чуть позже, возвращаясь после Сорбонны пешком в издательство, мы проходим по набережной мимо статуи Кондорсе, и Жером Лендон говорит: Во всяком случае эта премия, должен вам сказать, уже кое-что, она не совсем как другие, это не сделка между издателями. Хорошо, думаю я про себя, ну что ж, тем лучше.
Тем не менее, с «Фенеоном» или без него, так и не находится почти никого, кто написал бы о моей книге, продается всего пятьсот или шестьсот экземпляров, но какая разница: у меня есть издатель, и этот издатель — Жером Лендон, остальное не имеет значения.
С легким сердцем я быстро пишу посему другую книгу, каковую, не откладывая в долгий ящик, передаю ему — годом-другим позднее. Оставив рукопись на улице Бернар-Палисси, я уезжаю дожидаться реакции Жерома Лендона к своим родителям в Воклюз. Поскольку та заставляет себя ждать, в конце концов звоню ему по телефону. А, говорит он, это вы, нам надо будет повидаться. Я рискую спросить, не прочел ли он мою рукопись. Да, говорит он еще холоднее, и не нахожу ее удачной. Затем, поскольку я пытаюсь выяснить что-то еще, он обрывает диалог, заявляя, что переговоры по телефону обойдутся мне слишком дорого. Увидимся, когда вы вернетесь в Париж, удачного вечера. Неудачный, очень неудачный вечер.
Возвращаюсь в Париж. Звоню. Встреча назавтра за обедом. Не помню, по какой причине мы идем в тот день не в «Сибарит», а в китайский ресторан на улице Гозлен. Там Жером Лендон не ограничивается объяснением, почему плоха моя книга, но объясняет и как она плоха, а также почему и как я до этого дошел, почему и как обманулся, почему и как виновен в своей ошибке. В этом предприятии он совершенно замечателен. Он не только подтверждает, что не будет публиковать мою книгу, но и предупреждает, что устроит мне сцену ревности, если я попытаюсь издать ее где-либо еще. Ситуация кажется патовой, а то и матовой. В конце трапезы, когда на стол прибывает счет, движимый наивным чувством собственного достоинства, я тянусь было за бумажником — он испепеляет меня взглядом, платит. Если хотите, можно переговорить об этом еще раз, говорит он, но в конечном счете… (жест).
Как бы там ни было, звоню ему через несколько дней, домогаясь нового свидания, каковое он с откровенной скукой и назначает. Но я просчитал свой ход: зная, что он ожидает, что я буду обжаловать дело отвергнутой книги, я тщательно воздерживаюсь от всякого о ней упоминания. Ограничиваюсь тем, что рассказываю о наметках следующей, которую собираюсь написать: довольно-таки запутанная история параллельных и одновременных расследований и т. д. Он ничего не говорит, он надувает губы, он смотрит на меня со снисходительностью, он говорит: Мне кажется, вам будет трудно осилить подобный замысел. Но в конечном счете… (жест).
И почти уверен, что именно в тот день, просто не вижу другого такого, он, завершая беседу, бросает мне простенькую фразу: Вы не входите больше в издательство «Минюи». Понятное дело, подобные высказывания не забываются. Итак, я встаю, и ухожу, и мы не видимся и не общаемся в ближайшие два с половиной года.
И вот, на протяжении двух с половиной лет я пишу свою скромную историю параллельных и одновременных расследований. Дважды за это время получаю от него весточки, в которых он спрашивает, как обстоят дела с романом, о замысле которого я ему рассказывал. Но всякий раз не отвечаю, у меня собственная гордость. Весенним днем 1983 года я наконец заканчиваю свой роман. И, как четыре или пять лет назад, прихожу, чтобы оставить его в канцелярии издательства «Минюи», — как можно незаметнее, по стеночке. К несчастью, дама на первом этаже меня не забыла. Да поднимитесь же к месье Лендону, говорит она, он будет рад вас видеть, он там с Роб-Грийе. Тщетно протестую, она настаивает, я поднимаюсь. Роб-Грийе, довольно сердечно: А, вы принесли рукопись. Замечательно, нам их не хватает. Лендон, напротив, ледяным тоном: Вам таки хватило смелости прийти, не договорившись о встрече. Я снова как могу возражаю, но он меня не слушает и, взяв рукопись двумя пальцами, бросает ее на угол стола с тем из своих взглядов, который гласит: вам напишут. Я, естественно, не задерживаюсь, я отлично вижу, что все решительно и бесповоротно пропало; возможно, меня простят, если я признаюсь, что в тот вечер чудовищно напился.
И все равно чудовищно подавленным, непривычно поздно валяясь поутру в постели, поднимаю я через день телефонную трубку, и что же, это Лендон. Ну и как оно? возглашает он игривым тоном. Да так себе, говорю я хмурым голосом. Да ну? с энтузиазмом удивляется он. И что же не так? Вы видели, какая выдалась прекрасная погода? Париж сегодня великолепен, вы что, еще не выходили? И вправду, за задернутыми шторами, похоже, сияет солнце, но перед подобной извращенностью так не хочется отвечать. Знаете ли, продолжает он, словно боится, что забудет об этом сказать, она действительно хороша, ваша книга, ей-богу. Очень мне нравится. Как насчет пообедать, скажем, завтра?
Назавтра, в «Сибарите», он не один. Тут и его дочь Ирен, которая займется вместе с ним моей книгой, которая все более и более будет заниматься теми, что последуют, и вообще всем остальным. Следующие обеды этой весною очень и очень веселы, Лендон знает уйму презабавных еврейских историй, он их замечательно рассказывает, но однажды его рассказы пойдут на убыль, потом сойдут на нет. Семью годами позже, в Будапеште, Роб-Грийе пожалуется в моем присутствии, что Лендон не рассказывает больше, как прежде, то, что он, Роб-Грийе, называет антисемитскими анекдотами. Да нет, то были не антисемитские анекдоты, а просто-напросто забавные еврейские истории. Помню пару-другую особенно забавных и мог бы вам их рассказать, да как-то не хочется.