Иетс изредка отвечал ей короткими замечаниями. Ее ожидает ужасный удар. Он знал это и не мог предотвратить его.
Какова будет его роль? Стоять рядом и поддерживать ее, сраженную несчастьем? Не бросать ее, заботиться о сохранении ее жизни, когда жизнь потеряла для нее всякий смысл? Он ясно представлял себе эту жизнь, всю отданную заботам о калеке-сыне, который без нее умер бы, о сапожнике, который не мог обойтись без нее, видел все мелочи ее быта: каким был ее дом, и обстановка, и все остальное — все то, что война уничтожила в первую очередь. «Для некоторых людей, думал он, — например, для мадемуазель Годфруа, учительницы в Изиньи, — это разрушение имело смысл как часть общей картины; это была цена, которой они заплатили за утраченную и вновь обретенную свободу. Но для немцев оно не имело никакого смысла, для них разрушение было только разрушением, они ничего не получали взамен, потому что такова была та война, которую они начали и которую вели; и даже если кто-нибудь из них, как фрау Петрик, забыв о себе, пытался предотвратить гибель, то это было тщетно».
Когда они приехали в Энсдорф, снег падал большими, мокрыми, липкими хлопьями. В том доме, где был командный пункт капитана Троя, Иетс нашел майора, который сообщил ему, что третья рота продвинулась на несколько миль вперед, почти не встретив сопротивления; по его словам, они были уже на окраине Швальбаха.
— Известно ли вам что-нибудь о людях в шахте? Знаете ли вы, что с ними стало?
— В какой шахте? С какими людьми? — спросил майор. — Ах да, я знаю, что вы имеете в виду, лейтенант. Трой говорил что-то на этот счет. Люди, которые укрылись в шахте? Кажется, они ушли оттуда, когда шахту заняла его рота…
Элизабет Петрик все еще ждала в машине. Ее руки вцепились в стальную раму переднего сиденья: она приподнялась, увидев, что Иетс выходит из дома.
— Сейчас слишком темно, чтобы ехать через поле на машине, — сказал он ей. — Нам придется идти пешком. Вы покажете мне дорогу.
Она с трудом вылезла из машины. Казалось, она вот-вот упадет, от того ли, что ноги затекли в неудобной машине, или от внезапной слабости — Иетс не знал. Он поддержал ее, и, сделав несколько шагов, она пришла в себя. Она спросила о чем-то, но голос у нее был такой слабый, что он не расслышал.
— Что?
— Можно ли… можно ли вам идти в шахту? Это для вас не опасно?
— Ничуть, — ответил он. — Мы продвинулись дальше вперед. Мы дошли до Швальбаха.
Она остановилась. Ее руки, искавшие, за что уцепиться, нашли столбик, сырой и ржавый, часть разрушенной изгороди. Потом эти руки поднялись к лицу и закрыли его, и, когда они опустились, лицо было все в грязных полосах. Иетс достал свой платок. Он знал, какая мысль поразила ее: если американцы продвинулись дальше шахты и если все ее близкие спаслись, то почему же они не вернулись в Энсдорф? Почему в городе никого нет — никого, кроме нескольких американских солдат, которые бесцельно слонялись из дома в дом?
Она не заметила платка, который он ей протягивал. Он сам вытер грязные полосы с ее лица, думая при этом: «Вот оно, теперь начинается, она этого не переживет. Мне бы надо было послать за санитарной машиной. А если переживет, куда ей деваться? Что я с ней буду делать? Не отвезти ли ее в лагерь для перемещенных лиц? Но она немка, там ей не место. Оставить ее в Энсдорфе, совершенно одну?»
— Вам лучше приготовиться, фрау Петрик, — сказал он и обнял рукой ее согбенные плечи. — Быть может, вышло не совсем так, как мы предполагали…
Но ее плечи вдруг распрямились. Она засмеялась.
— Ну разумеется! Они не выйдут, если кто-нибудь им не скажет. Придется мне сказать им. Надо сказать, что теперь они могут вернуться домой. Фронт передвинулся дальше, миновал их…
Она побежала прямо по грязи, через лужи, то и дело спотыкаясь на взрытой снарядами мостовой, потом выпрямлялась и заставляла себя идти дальше. Иетс задыхался, но не отставал от нее. Ему слышно было, как трудно и прерывисто она дышит. Шаль тащилась за ней по грязи. Мужские башмаки, которые были ей велики, шлепали по лужам; полы расстегнутого пальто, насквозь мокрого, били ее по худым ногам; снег повалил еще гуще, и хлопья застревали у нее в волосах, выбившихся на лоб.
Последние дома Энсдорфа остались позади. Они поднимались в гору полем, где борозды были наполовину засыпаны снегом. Прошлогоднее жнивье гнулось под башмаками Иетса; он поскользнулся, выругался и чуть не потерял фрау Петрик из виду.
— Погодите! Осторожней!
Уже сгущались ранние декабрьские сумерки; фрау Петрик бежала, не обращая внимания на ямы от снарядов, бежала так, словно за нею гнались, не глядя ни по сторонам, ни под ноги, упорно стремясь вперед.
Перед ними зияло отверстие туннеля. Краешком глаза Иетс заметил двух американских часовых, охранявших туннель, но он не смотрел на них. Он не хотел выпускать из виду фрау Петрик.
— Эй, лейтенант! — окликнул его кто-то.
Тогда Элизабет Петрик остановилась. Никого не было у входа, ни единой души, ни звука, никто не встречал ее, зияло только черное отверстие, словно пасть, разодранная в крике, беззубая, разверстая пасть.
Она стояла как вкопанная.
Иетс заметил ящик, стоявший в стороне от входа. Надписи он прочесть не мог, было слишком темно. Но он был совершенно уверен, что в нем тот самый динамит, который должны были пустить в ход немецкие саперы.
— Что ж, они все-таки не взорвали шахту, — сказал он женщине. — По крайней мере мы предупредили хоть это!
Она не ответила. Она не отрываясь глядела в черный зев туннеля, словно каждую секунду оттуда могли выбежать люди, торжествуя и радуясь своему освобождению от ужасов войны.
Один человек все же вышел оттуда. Сначала они увидели пятнышко света, маленькую белую точку, которая становилась все больше и больше, потом, приблизившись к выходу, погасла.
— А, это вы, лейтенант! — сказал Трой. — Рад вас видеть. Я прошел там довольно далеко вглубь. Ничего. Все пусто. Никто не остался, дураки несчастные! Они вышли с другой стороны, знаете, к Швальбаху. И попали в самую кашу. Они вышли, должно быть, как раз в то время, когда мы готовились перейти гору. Артиллерия работала вовсю. И снаряды ложились как раз между Швальбахом и входом в шахту на той стороне. — Он покачал головой. — Ужас! И дети были. Много детей.
Один из солдат сказал:
— Им не надо было уходить. Они были в полной безопасности!
Иетс, слушая Троя, отвернулся от фрау Петрик.
Трой говорил:
— Моим людям пришлось пробиваться через груду мертвых тел, развороченных выстрелами детских колясочек и всего хлама, который эти люди хотели с собой унести…
Иетс оглянулся на фрау Петрик. Она исчезла. Там, где она только что стояла, никого уже не было.
Из шахты донесся ее крик:
— Пауль! Пауль! Пауль!…
Иетс побежал вслед за ней в черную тьму.
— Пауль! — прозвучало гораздо тише и гораздо дальше, и эхо отозвалось:
— Пауль!…
— Фрау Петрик! — позвал Иетс. — Подождите! Фрау Петрик, вернитесь!
Ответа не было. Даже крики «Пауль!» прекратились.
Иетс стоял и ждал в непроглядной тьме очень долго — он и сам бы не мог сказать, сколько времени. «Ведь пристреливают старых лошадей, — думал он, — которые больше не могут работать. Для нее было бы лучше, если бы я оказал ей эту последнюю услугу».
Наконец шахта вокруг него осветилась. Трой водил своим фонариком по стенам и по заваленному сором полу.
— Оставьте ее, — сказал он. — Ведь вы ничем не можете ей помочь.
Он нагнулся и поднял разорванную открытку. Это был портрет Гитлера на белом коне, с золотым щитом, украшенным большой свастикой; за его спиной восходило солнце.
Трой бросил открытку на землю и наступил на нее ногой.
— А, черт! — сказал он.
5
В кармане Дондоло лежали его личное дело и приказ, подписанный Люмисом и одобренный Уиллоуби.
К большому облегчению капитана, его решение не вызвало никаких вопросов. Девитт, конечно, мог бы вникнуть в дело и настоять на строгом дисциплинарном взыскании, но его не было в Люксембурге. Накануне вечером он уехал в Париж на совещание. А что касается Уиллоуби, то майор не проявил особого интереса к делу, по крайней мере не нашел повода отменить распоряжение Люмиса. Уиллоуби только поднял свои густые брови и сказал: