Коробка на крыльце была большой, вроде тех, которыми вы пользуетесь, когда переезжаете. Она была обернута коричневой бумагой и пропитана влагой. Кроме того, она оказалась довольно тяжелой. Я неуклюже вертелся на крыльце, пытаясь не помять и не порвать ее промокших картонных краев о дверной проем. В конце концов мне это удалось, я осторожно ступил в прихожую и потянулся пяткой назад, чтобы захлопнуть входную дверь. Совершенно синхронно со стуком двери дно коробки порвалось и ее содержимое высыпалось на пол.
Письма. Влажная груда писем на ковре прихожей. Я поставил коробку под вешалкой и нагнулся, чтобы лучше их рассмотреть. Симиану Кеслеву, 90, Шеффилд-роуд. Гаррисону Броди, 102, Сейнт-Мэри-роуд. Стивену Холлу, 3, Йорк-стрит. Бобу Фентону, 60, Чарльзтаун-роуд. Ни одно из этих писем не было адресовано мне. Роясь в этой груде, я обнаружил непонятный набор других вещей. Видеокассету, плотно обернутую клейкой пленкой. Пластиковый футляр, содержавший две потрепанные тетради. Намного меньшую и тоже плотно обернутую клейкой пленкой картонную коробку, из которой, когда я поднял ее, чтобы осмотреть, раздался звук разбитого стекла. Я сидел на корточках над этой кучкой мелких вещиц и понимал, что, пожалуй, мне следует засунуть все это обратно в коробку, убрать в кухонный шкаф и постараться обо всем этом забыть. Если бы предметы были более таинственными, то я, возможно, так бы и поступил. Но я этого не сделал. Тетради и видеокассета? Это было слишком просто. Даже будучи такой механической личностью, в которую превратился, я не мог безразлично протекать мимо чего-то вроде этого.
Оставив груду писем там, где они упали, я взял кассету, футляр с тетрадями и коробку, из которой доносилось позвякивание разбитого стекла, после чего направился обратно в гостиную.
* * *
На видеокассете оказалась длившаяся почти час запись того, как в затемненной комнате вспыхивает и гаснет электрическая лампа.
И ничего больше.
Я пару раз перематывал пленку вперед и назад, просто чтобы в этом убедиться, но там ничего не было, кроме голой лампочки, включавшейся и выключавшейся, включавшейся и выключавшейся в полной тишине. После этого я вытряс на какую-то газету содержимое маленькой коробки — осколки стекла, проволочную спираль и цоколь разбитой лампы. Я догадался, что, возможно, взираю на «звезду» странного домашнего видеофильма, все еще крутившегося на телеэкране. Осторожно отложив осколки в сторону, чтобы иметь возможность обследовать их позже — бог его знает зачем, — я переключил внимание на тетради.
Первая из них была почти нечитаемой: страницы с формулами и таблицами, абзацы, обведенным красным, целые страницы вымаранного текста. Я быстро ее перелистал, прежде чем обратиться ко второй. Эта тетрадь была в лучшем состоянии, и на ее обложке имелось название — «Фрагмент о лампе». Я открыл ее, и первое же слово заставило меня оцепенеть. Я пробежал глазами вниз по странице, просмотрел ее в обратном направлении и наконец удостоверился в том, что именно у меня в руках.
Закрыв тетрадь, я перевел дух. Мои мысли вертелись вокруг того, как какой-то отрезок времени может быть засушен и сохранен, подобно тому как засыхает и сохраняется цветок между страницами старой энциклопедии. Память, расплющенная в текст. «Фрагмент о лампе» представлял собой что-то вроде дневника или расшифровки стенограммы. Это было мое потерянное прошлое.
Дрожащими руками я снова открыл тетрадь.
4
Фрагмент о лампе
(Часть первая)
Клио, в маске и с дыхательной трубкой во рту, пробила головой поверхность воды и взмахнула рукой. Это был широкий, медленный взмах, подобный тем, которые были характерны для завсегдатаев рок-концертов в восьмидесятых, — полностью влево, затем полностью вправо, рука входила в воду и выходила из нее. Я поневоле улыбнулся. Поднявшись на своем лежаке в тени огромного тента, я постарался, чтобы мой ответный взмах не слишком походил на нацистское приветствие. Я также позаботился о том, чтобы он продлился достаточно долго, чтобы привлечь внимание пожилой четы, расположившейся рядом с нами, и заставить Клио, которая уже вышла из воды по пояс и, раскинув руки в стороны, удерживала равновесие в бурунах, замереть, оторопев от ужаса, прежде чем попытаться сбежать обратно в море.
Подобные выходки мне всегда лучше удавались.
— Клио! — завопил я чересчур уж громко.
Пожилая чета и горстка прочего пляжного люда обернулись, глядя на меня, а затем они перевели взгляд на нее.
— Клио! — крикнул я снова, преувеличенно широко взмахивая рукой. Сложив ладони рупором вокруг рта, хотя на самом деле она не находилась так уж далеко, я выдержал крайне важную паузу, сосчитав до трех. — Клио Аамес! — Затем, исполняя новый, более плутоватый взмах, проорал: — Клио, я люблю тебя!
Пока она пробивалась сквозь волны, одной рукой стягивая с себя маску и вынимая изо рта трубку, а другой — откидывая назад мокрые волосы, превращая их в растрепанный конский хвост, у нее имелась небольшая аудитория. К тому же она была без лифчика, но это ни в коей мере не являлось чем-то вроде игры «ха-ха-ха, все глазеют на тебя». Тела своего Клио не смущается, в смущение ее привожу именно я. Прошла уже почти неделя с тех пор, как мы бросили осматривать археологические достопримечательности греческого острова ради того, чтобы поваляться там же на пляже, и первый день она провела в топе, сняв его лишь на десять минут, но прикрывая соски крышками от пивных бутылок — так сказать, «для акклиматизации», — а остальные четыре с половиной дня ходила по-простому и с сиськами не канителилась.
По правде сказать, здесь в отношении Клио надо отметить нечто важное. Когда она говорит «сиськи», то это звучит остроумно и привлекательно, вполне в духе двадцать первого века («Какой смысл поднимать шум из-за таких вещей, Эрик?»), так же, как это безо всяких усилий удается некоторым другим женщинам и, полагаю, некоторым парням. Но когда это слово произношу я, оно звучит у меня как у последнего представителя «желтой прессы» на свете. Сколько бы я ни старался, по-другому у меня не выходит. Раньше я говорил «бюст», но теперь стараюсь этого избегать, потому что Клио хохочет и говорит, что тогда у меня получается еще хуже — как у помешанного на сексе зануды, которому никто не дает. В последнее время я стал прибегать к болезненно жалкой фразе: «Ты просто прелесть как выглядишь без этого своего топика», — за что иногда удостаиваюсь негромкого «м-м-м» и поцелуя в лоб. А вот в ее устах любая «анатомическая деталь» звучит совершенно пристойно.
К тому времени, как Клио добралась до наших лежаков, аудитория более или менее утратила к ней интерес. Она повесила маску и трубку на одну из спиц нашего огромного зонтика и взяла полотенце, которое прикрывало мои ступни от всепроникающего солнца. Вид у нее был слегка осуждающий: внимательно приглядевшись к такому ее выражению, можно было заметить скрывавшуюся за ним улыбку, обычно прорывавшуюся наружу.
— Повторяй за мной, — сказала она. — В нацистских приветствиях нет ничего забавного.
— В нацистских приветствиях нет ничего забавного, — сказал я, снимая солнечные очки и прищуриваясь на нее. — Но все находили забавным, когда это проделывал Питер Селлерс.[4]
— Да, — сказала она, вытирая волосы. — Но у него и выходило забавно, правда?
— Ну да, — ухмыльнулся я. — Ты, как всегда, права.
— Итак, — сказала она. — Что ты собираешься делать?
— Воздерживаться впредь от нацистских приветствий.
— А еще?
— Накупить побольше выпивки, чтобы ты не смогла забраться на ближайший паром и бросить меня здесь, на острове, раз я такой безнравственный червяк?
— А еще?
— Что? — спросил я.
— А еще?
— Что — еще?
— Ты что, тупой?
— И что?
Она закончила вытираться, скомкала полотенце и швырнула его мне в голову.
— Бери себе эту штуку, — сказала она, — и верни мой топ, он мне нужен.