Произошли и другие перемены: ее сестра решила уступить квартиру в центре Праги своему недавно женившемуся старшему сыну, а самой с мужем и младшим сыном переехать в комнаты нижнего этажа фамильной виллы, в то время как бабушка переселилась в комнату на втором этаже к овдовевшей дочери.
Зятя мамочка презирала с тех пор, как услышала от него, что Вольтер был физик, который изобрел вольты. Его семья была шумной и самовлюбленно сосредоточенной на своих примитивных развлечениях; веселая жизнь в нижних комнатах толстыми стенами была отгорожена от территории меланхолии, простиравшейся в верхнем этаже.
Но, несмотря на все, мамочка в ту пору держала свой стан гораздо прямее и горделивей, чем во времена достатка. Словно носила на голове (на манер далматинских женщин, носящих так корзины вина) невидимую урну с прахом супруга.
2
В ванной комнате на полочке под зеркалом стоят флаконы с духами и тюбики с кремом, но мамочка ими почти не пользуется. Если она и задерживается частенько перед этой косметикой, то лишь потому, что ей вспоминаются магазины отца (уже давно принадлежащие ненавистному зятю) и многолетняя беззаботная жизнь на вилле.
На прошлое, прожитое с родителями и мужем, лег тоскливый свет закатного солнца. Этот тоскливый свет терзает ее; она сознает, что способна оценить красоту тех лет только сейчас, когда они минули, и корит себя, что была неблагодарной супругой. Муж подвергался смертельной опасности, погибал под тяжестью забот, но во имя ее спокойствия и словом ни о чем не обмолвился; и она поныне не знает, почему он был арестован, в какой группе сопротивления работал и какое выполнял там задание; она не знает ровным счетом ничего и воспринимает случившееся как позорную кару за то, что была по-женски ограниченна и не сумела разглядеть в поведении мужа ничего, кроме скудеющих чувств. При мысли о том, что была ему неверна именно в пору, когда он подвергался наибольшей опасности, она чуть ли не презирает самое себя.
Сейчас она смотрится в зеркало и с удивлением обнаруживает, что лицо ее молодо, пожалуй, даже слишком молодо, словно бы время по ошибке и несправедливо остановилось на ее шее. Недавно до нее дошел слух, что якобы кто-то видел ее на улице с Яромилом и решил, что они брат и сестра; это показалось ей смешным, однако явно доставило радость; с тех пор она ходила с Яромилом в театр и на концерты с еще большим удовольствием.
Впрочем, что у нее осталось, кроме него?
Бабушка, лишившись памяти и здоровья, сидела дома, штопала Яромилу носки и гладила дочери платья. Она была полна грусти, воспоминаний и участливого внимания к близким. Создавая вокруг себя атмосферу любви и печали, она утверждала особую женственность обстановки (двойной вдовьей обстановки), окружавшей Яромила дома.
3
На стенах его комнатушки висели уже не рисованные детские изречения (мамочка с сожалением сложила их в шкаф), а двадцать небольших репродукций кубистических и сюрреалистических картин, которые он вырезал из разных журналов и наклеил на картон. Среди них на стене была укреплена телефонная трубка с куском обрезанного шнура (однажды у них ремонтировали телефонный аппарат, и Яромил усмотрел в отрезанной бракованной трубке некий объект, который вне своей привычной взаимосвязи производит магическое впечатление и по праву может быть назван сюрреалистическим объектом). Однако картина, на которую он чаще всего смотрел, отражалась в обрамленном зеркале, висевшем на той же стене. Ничто не было так досконально изучено им, как его собственное лицо, ничто не доставляло ему больших страданий, чем оно, и ни на что (пусть даже после упорных усилий) он не возлагал больших надежд.
Оно походило на лицо матери, но, поскольку Яромил был мужского пола, мелкость черт больше бросалась в глаза: у него был маленький тонкий носик и маленький, слегка скошенный подбородок. Этот подбородок ужасно мучил его; в небезызвестном шопенгауэровском рассуждении он прочел, что срезанный назад подбородок особенно отвратителен, ибо именно выступающим вперед подбородком человек отличается от обезьяны. Потом, найдя фотографию Рильке, он и у него обнаружил скошенный подбородок, послуживший ему ободряющим утешением. Он долго смотрел в зеркало и отчаянно метался в этом огромном пространстве между обезьяной и Рильке.
По правде говоря, его подбородок достаточно мягко сбегал вниз, и мамочка вполне справедливо считала лицо сына по-детски прелестным. Однако это мучило Яромила еще больше, чем подбородок: мелкость черт делала его на несколько лет моложе, а поскольку его однокашники были на год старше, детскость его внешности была тем заметнее, тем неопровержимее и много раз на дню становилась объектом многочисленных комментариев, не позволявших Яромилу ни на минуту забыть о ней.
Какое бремя носить это лицо! Как тягостен этот легчайший рисунок черт!
(Яромил подчас видел ужасные сны: будто он должен поднять очень легкий предмет, чашку чая, ложку, перышко, но не в силах, и чем легче предмет, тем слабее он сам, тем больше изнемогает под его легкостью; эти сны он переживал как сны ужаса и просыпался в поту; нам кажется, что это были сны о его легком лице, начертанном тонкими, как паутинка, штрихами, которое он тщетно пытался поднять и отбросить.)
4
В домах, где появились на свет поэты-лирики, властвуют женщины: сестра Тракля, сестры Есенина и Маяковского, тетушки Блока, бабушка Гёльдерлина и бабушка Лермонтова, няня Пушкина и, главное, конечно, матери, матери поэтов, позади которых меркнет тень отца. Леди Уайльд и фрау Рильке своих сыновей одевали в девочек. Так стоит ли удивляться, что мальчик с тоской смотрит в зеркало? Пора стать мужчиной, пишет Иржи Ортен[2] в дневнике. Всю жизнь поэт-лирик будет искать в своем лице черты мужественности.
Когда он очень долго смотрел на себя в зеркало, ему наконец удавалось найти то, что хотел: твердый взгляд глаз или жесткую линию губ; при этом, конечно, он должен был изображать определенную улыбку или скорее усмешку, которая судорожно сводила верхнюю губу. Да и прической он старался преобразить лицо: пытался поднять волосы надо лбом, чтобы они производили вид густой, буйной шевелюры: но увы, волосы, которые мамочка любила настолько, что носила их прядь в медальоне, были такими ужасными, какие он мог лишь вообразить: желтые, как оперенье только что вылупившихся цыплят, нежные, как пух одуванчика, и не обретающие никакой формы; мамочка часто гладила их, приговаривая, что это волосы ангела Но Яромил ненавидел ангелов и любил дьяволов; он мечтал выкрасить волосы в черный цвет, но не осмеливался, поскольку красить волосы казалось ему еще более женственным, чем оставаться блондином; по крайней мере он отрастил их очень длинными и носил всклокоченными.
При любой возможности он следил за своей внешностью и приводил ее в порядок; он не пропускал ни одной витрины, чтобы бегло не взглянуть на свое отражение. Но чем больше он присматривался к своему облику, чем больше осознавал его, тем докучливее и мучительнее он становился для него. К примеру:
Идет он из школы домой. Улица пустынна, но издали навстречу ему идет молодая женщина. Они неудержимо приближаются друг к другу. Яромил видит, что женщина красива, и он думает о своем лице. Он пытается натянуть на него свою испытанную жесткую улыбку, но чувствует, что она ему не удается. Он все больше сосредоточен на своем лице, чья девичья детскость в глазах женщины выставляет его в смешном виде, он весь воплощен в своем крохотном личике, которое застывает, деревенеет и (увы!) краснеет! Он ускоряет шаг, чтобы уменьшить вероятность встречи с женщиной: ведь ежели красивая женщина застигнет его в тот момент, когда он краснеет, ему не снести такого позора!
5
Часы, проведенные перед зеркалом, опускали его на самое дно безнадежности; но, к счастью, было и такое зеркало, что возносило его к звездам. Этим возносящим к небу зеркалом были его стихи; он мечтал о тех, что еще не написал, а о тех, что написал, вспоминал с наслаждением, как вспоминают о женщинах; он был не только их творцом, но их теоретиком и историком; он записывал и свои размышления о написанном, делил его на отдельные периоды, озаглавливал эти периоды и таким путем в течение двух-трех лет научился смотреть на свое стихотворство как на эволюционный процесс, достойный историографа.