Внутри барака стояла вонь, как в армейской гауптвахте, стены были выкрашены в черный цвет, а высокие окна забраны решетками. У входа в каждую комнату стояли охранники; они уважительно встретили Смайли, называя его «сэр». Это слово, по всей видимости, было здесь распространено. Хейдон, одетый в хлопчатобумажную робу, слегка дрожал и жаловался на головокружение.
Несколько раз он вынужден был лечь на койку, чтобы остановить кровотечение из носа. У него отросла щетина: очевидно, бритвой ему пользоваться не разрешили.
– Привет, – сказал Смайли. – Тебя скоро отсюда выпустят.
По дороге сюда он пытался вспомнить Придо, Ирину, чешские агентурные сети, и, когда он входил в комнату к Хейдону, у него было смутное ощущение того, что он выполняет некий общественный долг; он думал, что каким-то образом должен выразить порицание от имени благомыслящей части человечества.
Вместо этого он почувствовал нерешительность, он понял, что никогда не знал Хейдона как следует, а теперь уже слишком поздно. Кроме того, его возмутило физическое состояние Билла, но, когда он начал выговаривать охранникам, они стали изображать непонимание. Еще больше он разозлился, когда узнал, что дополнительные меры безопасности, на которых он так настаивал, были ослаблены на второй же день. Когда он потребовал встречи с Краддоксом, начальником «яслей», оказалось, что его сейчас нет на месте, а от его помощника толку было мало – он попросту прикинулся дурачком.
Первая беседа часто прерывалась и прошла банально.
Не составит ли Смайли труда переслать ему почту из его клуба и передать Аллелайну, чтобы пошевеливался в переговорах с Карлой? И еще ему нужны салфетки, бумажные салфетки для носа. Его слезящиеся глаза ничего общего не имеют с угрызениями совести или страданиями, объяснил Хейдон, это чисто физическая реакция на то, что он назвал низостью следователей, которые почему-то вбили себе в голову, что Хейдон знает имена других людей, завербованных Карлой, и решили во что бы то ни стало заполучить эти имена, перед тем как отпустить его. А еще нашлись умники, которые уверены, что тот самый Фаншоу из «Патриция» вербовал для Московского Центра не хуже, чем для Цирка: «В самом деле, что сказать этим ослам?» Несмотря на слабость, Хейдон всем своим видом пытался показать, что головы такого уровня, как у него, здесь больше нет.
Они вышли прогуляться, и Смайли обнаружил, что по внешней границе даже не выставлялась охрана не только днем, но и ночью, что привело его почти к отчаянию. После того, как они один раз обошли территорию, Хейдон попросил вернуться в барак, где он вынул кусок половицы и извлек несколько листков бумаги, исписанных неразборчивыми каракулями.
Они тут же напомнили Смайли о дневнике Ирины. Сидя на кровати с поджатыми ногами, Хейдон перебирал их, просматривая один за другим; в такой же позе, при таком же тусклом свете, с длинной прядью волос, свисающей почти до самого листка бумаги, он мог сидеть и в комнате Хозяина – еще тогда, в середине шестидесятых, предлагая замечательно правдоподобные, но на самом деле неэффективные хитроумные планы, способные возродить былую славу Англии.
Смайли не стал утруждать себя записью их разговора, так как у них у обоих не было сомнений в том, что его и так записывают на пленку те, кому надо.
Рассказ Хейдона предваряла длинная апология, из которой Смайли впоследствии мог припомнить несколько предложений;
"Мы живем в такую эпоху, когда лишь фундаментальные вопросы имеют какое-то значение…
Соединенные Штаты уже не в состоянии совершить коренной переворот в своей системе…
Политическое положение Великобритании таково, что в международных делах она не обладает ни значительностью, ни духовной жизнеспособностью…"
Со многим из этого Смайли мог бы при других обстоятельствах вполне согласиться: не музыка сама по себе, а характер ее исполнения отталкивал его.
"В капиталистической Америке экономическое угнетение народных масс законодательно закреплено на таком уровне, которого даже Ленин не мог предвидеть.
«Холодная война» началась в 1917 году, однако самая жестокая борьба ждет нас впереди-; это произойдет, когда предсмертная паранойя, которая охватит Америку, толкнет ее к крайностям во внешней политике…"
Он говорил не просто об упадке Запада, но о смерти от жадности и обжорства. Он ненавидит Америку до глубины души, сказал он, и Смайли нисколько в этом не сомневался. Хейдон также считал очевидным, что лишь Секретные службы являются единственным реальным критерием политического здоровья нации, единственным реальным выражением ее подсознания.
В конце концов он перешел к своему собственному случаю. В Оксфорде он был истинным правым, признался он, а во время войны вряд ли кого-то интересовало, на какой платформе ты стоял, если ты воевал против немцев.
Какое-то время после сорок пятого года он оставался удовлетворенным тем местом, какое занимала Британия на мировой арене, пока постепенно до него не дошло, насколько оно незначительно. Как и когда это произошло, для него оставалось загадкой. В исторической мясорубке, что происходила во всем мире на протяжении его жизни, он не мог отыскать ни одного явного повода для такого умозаключения: просто для него стало ясно, что если вдруг Англия вообще выйдет из игры, в мире ровным счетом ничего не изменится. Он часто задавался вопросом, на чьей стороне он окажется, если придет время испытаний; и после продолжительных раздумий ему пришлось в конце концов признать, что, если одному из монолитов выпадет победить, он бы предпочел, чтобы это был Восток.
– Это суждение большей частью эстетического свойства, – пояснил Хейдон, оторвав взгляд от своих записок. – Отчасти, конечно, и морального.
– Конечно, – вежливо согласился Смайли.
С этих пор, сказал он, направить усилия в русло своих умозаключений было для него лишь делом времени.
Этим добыча первого дня исчерпывалась. У Билла на губах выступил белый налет, и снова начали слезиться глаза. Они условились встретиться завтра в это же время.
– Было бы очень хорошо немного углубиться в детали, если это возможно, Билл, – сказал Смайли перед тем, как уйти.
– Да, послушай, зайди, пожалуйста, к Джен, если тебе не трудно, а? – Хейдон лежал на кровати, пытаясь остановить кровь из носа. – Не важно, что ты ей будешь говорить, главное – поставить точку. – Привстав на кровати, он выписал чек и положил его в коричневый конверт. – Отдай ей это, пусть оплатит счета за молоко.
Видимо, сообразив, что Смайли не вполне понимает, о чем он его просит, Билл добавил;
– Ну я же не могу взять ее с собой, верно? Даже если они разрешат ей приехать, это будет такая обуза, что хоть сразу вешайся.
Этим же вечером, следуя инструкциям Хейдона, Смайли доехал на метро до Кентиш-Тауна и разыскал там маленький домик в старых конных дворах, которые ни разу не перестраивали. Ему открыла дверь светловолосая девушка с блеклым лицом и в джинсах; в комнате пахло масляными красками и маленьким ребенком.
Он не мог припомнить, приводил ли ее Билл на Брайуотер-стрит, и поэтому начал с того, что сказал:
– Я от Билла Хейдона. С ним все в порядке, ноу меня есть для вас некоторые поручения от него.
– Господи, – тихо сказала она. – Долго же он не объявлялся.
Жилая комната представляла собой убогое зрелище. Через кухонную дверь он увидел кучу грязной посуды и понял, что Джен из тех женщин, что моют тарелки только тогда, когда чистых уже не остается. Пол ничем не был застелен, зато весь расписан замысловатыми психоделическими узорами из змей, цветов и насекомых, которые могли бы явиться в бредовых снах их творца.
– Это все Билл – вроде того, как Микеланджело расписал потолок, – словоохотливо поделилась девушка. – Только Билл не хотел, чтобы у него так болела спина, как у Микеланджело. Вы из государственных органов? – спросила она, закуривая. – Он говорил мне, что работает в государственных органах. – Ее рука дрожала, а под глазами залегли желтоватые тени.