Рассказчик смолк, зачем-то выглянул за дверь в непроглядно мокрую темень дождливой ночи. Затем взялся заваривать чай, осматривать подсыхающую одежду… Я уже не мог сдерживать нетерпение.
— Да сядь ты, Иваныч! Дальше-то что было?
— Ну, слушай, что было дальше. Темнеет, мерзну, дубею. Соображаю, что эдак и окочуриться можно. Боись не боись, а огонь разжигать надо. Подполз я к печке, как мышка, скрипнул дверцей и замер. А тигра поднесла голову к палатке и стала слушать… Там даже снег от ее дыхания растаял и двумя темными мокрыми пятнами на материи обозначился. И так мне вдруг захотелось ударить по этой морде топором или из ружья, да все это на улице… И знаешь, Серега, начала приходить злость, а страх стал помаленьку так отпускать. Принялся я дрова в печку запихивать смелее, смолянку подсунул, зажег. Когда труба густо задымила да завоняла, тигра, слышу, приподнялась, постояла, но отошла немножко и опять легла. Ну скажи ты мне, ученый человек, отчего она так нагло себя вела, а?
— Знаешь, Изот Иванович, в поведении тигров много странностей, — стал объяснять я. — То они так осторожны к людям, что увидеть их просто невозможно. А иной встанет поперек твоей дороги и хлещет хвостом. Или придет к зимовью и бесцеремонно разглядывает людей. Смелый это зверь, умный и осторожный. Человека не боится, но связываться с ним не хочет. Но та «тигра» была на тебя зла, потому что вторгся в ее владения. Вот и выживала тебя, и приметь, по-доброму выживала, хотя придавить могла, как мышку… Рассказывай дальше.
— Да-а… Перемешались во мне страх и злость, лихоманка колотит, зубы клацают, сердце тукает, аж слышно его. И слабость такая во всем. Печка стрельнет — вздрогну, снаружи что скрипнет — обомлею. Думаю, так ведь за ночь можно и подохнуть от страха. И стал я себя в руки брать, стыдить за свою же трусость, обзывать как самого плохого человечка. Ты же, мол, всю жизнь в тайге промышляешь, медведей столь перестрелял, горел, тонул, замерзал, с голоду загибался, уже сто раз мог передать богу душу, а тут… Ведь засмеют, когда найдут дохлого в палатке, а врачи порежут, поковыряются внутрях да приговорят: все органы в порядке… И в это же время соображаю, что бы сотворить для спасения. Ружье, помню, висит на дереве в двух саженях, да ведь не дотянешься к нему… Потом вспомнил: в уголке палатки стояла бутылка со скипидаром, я им шкурки обезжиривал да руки мыл после. А горит он, что бензин. Осенило меня, что всякий зверь огня боится, и тут же возник план спасения: испугать тигру огнем, а пока она опомнится — схватить ружье, а с ним веселее да надежнее… Выбрал смолянку погуще, обмотал ее тряпкой, прикрутил к полену — вроде бы факел смастерил. Облил тряпку скипидаром-то, зажал в руке патроны, потихонечку так расстегнул палатку, раздвинул полы — лежит метрах в шести, спит вроде… Вот ведь нахалюга: рядом с человеком дрыхнет!
Изот Иванович словно наяву переживал свой рассказ. Раскраснелся, глаза сверкают, сам улыбается, и я уже чувствую, что скоро развязка будет, к тому же с веселинкой.
— Сунул я факел в огонь, — продолжил он громко, — тот вспыхнул, я еще трахнул по печке поленом, она загремела, а в трубе заполыхала сажа. Сам же с ором, на что глотка способна была, выскочил, замахал факелом, швырнул его в уже вскочившую тигру, а тем моментом к ружью. Взвел сразу оба курка, обернулся, а ее уже и не видать, только кусты трещат. Шандарахнул в ту сторону дуплетом, быстро перезарядил. Прислушался — треск уже удаляется. «А-а-а, — дико обрадовался я освобождению, — струсила! А ну-ка я тебя еще пужану!» Поднял факел и с криком по ее следам… На фронте в атаке не орал так… Озверел, какое-то затмение нашло на меня — бегу, кричу и пуляю ей вслед… Вернулся я в палатку с ружьем и топором. И что ты думаешь? До рассвета не мог успокоиться, ведь вот какого испуга в душу набрано было.
Помолчали, повздыхали. Я припоминал случаи, когда сам испытывал страх на грани шока — и во встречах с тигром, и в столкновениях с медведями, и в ураганном аду, когда тайга рушилась. Когда настигал ужасный верховой пожар. Спросил я Изота Ивановича:
— Скажи-ка, отец, как ты сейчас тот страх переживаешь, как оцениваешь его? Только откровенно.
— А что скрывать-то, я и не стесняюсь его, что было, то было. Каждый человек, а особенно в тайге, пужается не единожды, только честные этого не таят, другие же лукавят, героями себя показывают. Я, мол, никого никогда не боялся и не боюсь. Врут! Нет человека, который бы не пужался тигры. Знаю я таких хвастунов… И скажу тебе, что без таких вот страхов, как рассказал только что, скучно было бы. Чего-то в жизни не хватало бы, и особенно когда вспоминается прожитое…
А дождь все барабанил в крышу, за стенами избы шумела тайга, бушевала необузданная горная река. Потрескивала печка, метались по стенам тени. Мой спутник шумно чаевал, но все еще находился в состоянии переживания той встречи с тигром, которая остается с ним пожизненно.
Полосатый под нарами
С годами амурский тигр все больше привыкает к людям, а когда его не трогают, то и вовсе с ними перестает считаться. Возможно ли было в то время, когда на него усиленно охотились, чтобы могучий владыка тайги ложился на оживленной дороге средь бела дня, невозмутимо пропуская мимо себя и легковушки, и тяжелые грузовики, и переполненные автобусы? Чтобы не отвернул от идущего ему навстречу человека, спокойно разминувшись с ним, опешившим, в нескольких метрах? Мог ли выйти на сельскую околицу засветло, чтобы поохотиться на собак или другую домашнюю живность? И даже устроить себе логово на сеновале!
Но услышал я недавно очередную «тигриную сенсацию» и не верил в нее до тех пор, пока сам не убедился. А факты — упрямая вещь.
Это случилось весной в Приморье. На небольшой деляне рабочие заготавливали для своего совхоза лес. Жили в охотничьей избе, вдоль задней стенки которой были устроены сплошные нары. Привычно вели нескончаемые разговоры на всякие темы. Здесь же были временно «прописаны» кошка да собака — для уюта и как напоминание о семьях и родном селе.
Кошка — та, как известно, привязывается не столько к человеку, сколько к жилью. А для собаки весь смысл существования в хозяине. Но вот так случилось, что при очередной поездке в село на субботу и воскресенье лесорубы, не имея возможности взять с собою преданного пса, закрыли его в избе, предусмотрительно оставив ему вдосталь еды и воды.
А утром в понедельник обнаружили у порога жилья останки верного друга. С вершины высокого дерева жалобно мяукала перепуганная, насквозь продрогшая кошка. Дверь в избу оставалась запертой, но окно было разбито, на подоконнике нашли клок тигриной шерсти. Свежие следы амбы отпечатались повсюду.
Разожгли печь, поставили чайник и шумно обсуждали происшествие. Возмущались, удивлялись, собирались предпринимать решительные меры: этак и нас съест ненасытный хищник! Курили. Гремели металлом печки и посудой. Скрипели нарами. Поражались крепости свежего, но вроде бы уже устоявшегося запаха большого таежного зверя.
И вдруг под нарами кто-то глубоко вздохнул и завозился… Оттуда показались тигриные лапы… И тут же высунулась громадная башка амбы с невозмутимой мордой. Зверь изучающе оглядел обмерших мужиков и нехотя выпрыгнул в еще не отремонтированное окно, обдав их уже совсем свежим запахом матерого хищника.
Есть ли необходимость уточнять, какое впечатление на лесорубов было произведено? Никто из них не решился на ночь глядя оставаться в этой избе, все дружно отправились искать ночлег в более надежных местах, сославшись на отсутствие материала для ремонта окна. Кошку милосердно прихватили с собой.
На другой день в этом же зимовье остановились ничего не знавшие о событиях минувших суток шоферы леспромхозовских автомашин. Опять же спрашиваю: надо ли рассказывать об охватившем их ужасе, когда из-под нар неторопливо вылез тигр почти трехметровой длины и привычно махнул через все еще не застекленное окно? Стоит ли говорить, что и они дружно уехали из этого ужасного места?