Он, не глядя на Нину, протянул руку, сгреб пачку и сунул ее в карман шинели.
— Что там?
— Пару картошек вареных, да луковички, да немножко вареничков мама сварила.
Он взял из рук Нины авоську и высыпал все ее содержимое на стол. Потом начал перекладывать по одной штучке со стола в авоську:
— Картоф можно. Лук можно. Вареники… варенички…
Он подержал в руках вареник, помял его, проверяя на ощупь начинку.
— Де че вареник?
— С капустой, господин начальник.
— Так, капуста… Ну, капуста… Таре ка Петра — твердуй. Понимаешь: твердуй камень.
— Яичка не было, господин начальник, пришлось тесто покруче замесить, чтобы не разварились, потому и твердые.
— Так, капустой, — дежурный разломил вареник прокуренными узловатыми пальцами, поковырял обломанным ногтем пережаренную с луком капусту, бросил в авоську: — Се поте — это можно.
Разломил второй:
— Се поте…
Третий:
— Се поте…
У Нины потемнело в глазах. И в ушах зашумело, будто морской прибой плеснул рядом. Сейчас он разломит еще вареник, увидит записочку и тогда…
— Господин начальник, — чуть слышно сказала Нина. — Что же вы так все вареники перемнете, брату ж неприятно будет есть их…
— Гм… — удивленно посмотрел на Нину дежурный. Он никак не мог понять, чего от него хочет эта девчонка. Но разламывать вареники перестал. Кинул несколько штук себе в рот, прочавкал, вытер усы:
— Сухой вареники. Вареники масло любит, Мульт, много масло…
— Мало масла, господин начальник, — покорно согласилась Нина. — Мало масла. С луком пережаренное — хорошо, это правда.
Он сгреб рукой оставшиеся вареники, как сгребают мусор, со стола в авоську, облизал пальцы:
— Гут. Буне. Карош.
— Авоську ждать буду, господин начальник, — показала Нина пальцем сперва на плетеную из кожаных лоскутов сетку, потом на себя.
…В тот день Нина вынула из плетеной ручки авоськи первое Яшино письмо, короткое, торопливое:
«Здравствуйте, дорогие!
Не горюйте и не плачьте. Если буду жив — хорошо, а если нет, то что сделаешь. Это Родина требует. Все равно наша возьмет. Как здоровье батьки? Мы здоровы.
Привет. Целую крепко-крепко
Яков».
25. Галкины визиты
В катакомбах умирал Фимка Бомм. Не умирал, а сгорал. Шел с товарищами на поиск не забитого еще румынами выхода из катакомб и упал. Шел концевым, и никто не заметил его падения. А крикнуть Фимка уже не имел сил. Когда остановились передохнуть, пересчитались: было — пятеро, осталось — четверо. Фимка потерялся. На поиск вернулись все (на пять человек был только один фонарь — кончались запасы керосина) — оставаться без света в малоизвестных штольнях нельзя. Возвращаться пришлось больше километра. Фимка лежал навзничь, в беспамятстве рвал на груди пуговицы ватника, полыхал жаром и бредил. Потом несли его на себе. Поочередно. Благо — легкий: голод и подземная сырость еще раньше высосали из него все, что можно было высосать.
Трое суток Фимка не приходил в сознание. Отрядная врачиха Асхат сказала: «Тиф!..» Люди испытали многое: голод, блокаду, газы, артобстрелы, опасные ночные вылазки, нестерпимый холод и сырость, от которых тело покрывалось фурункулами, причиняющими мучительную боль. Но тиф им казался страшнее всего. Мимо забоя, где на стареньких ватниках сгорал Фимка, проходили торопливо, почти бегом, стараясь не касаться руками стен штольни, не дышать заразным воздухом. Только Галина Марцишек все свободное время проводила возле больного: меняла промокшие потом простыни, вытирала полотенцем раскаленное и обессиленное недугом тело, смачивала водой почерневшие и потрескавшиеся губы, терпеливо выслушивала бредовый шепот и стоны. Ей было очень жаль парня. Будучи еще здоровым, он частенько приходил в ее забойчик, скромно присаживался на камень, служивший стулом, и начинал мечтать вслух: о Москве, об учебе, о будущих плаваниях — он решил обязательно стать после войны моряком и вместе со своим дружком Яшей Гордиенко исходить все моря и океаны. Рассказывал о красивой девушке Иришке, которая будет ждать его целый век, и о сестренке Лене, оставшейся там, наверху, среди чужих людей и фашистов. Или читал стихи, стараясь отвлечь Галину от горьких раздумий…
Однажды, когда Марцишек хотела напоить его отваром мерзлой свеклы, заправленной ячневыми отрубями, Фимка открыл большие, воспаленные жаром глаза. Восково-бледная кожа, будто наклеенная на острые скулы, чуть заметно дрогнула, возле губ собрались мелкие морщинки, весьма смутно напоминавшие прежнюю Фимкину улыбку.
— Это вы… Галина… Павловна?..
— Ефим! Живой, миленький! — сквозь внезапно нахлынувшие слезы тихо вскрикнула Марцишек.
В глазах больного медленно таяла дымка беспамятства, они наливались голубизной, как небо над морем в час рассвета.
Он взял ее руку в свою, горячую, и пожал худыми, как у скелета, пальцами. Это стоило Фимке таких усилий, что он закрыл глаза и долго молчал, будто прислушивался к шороху падающих с потолка песчинок.
— Галина Павловна, — начал он еле слышно, не открывая глаз и почти не шевеля губами. — Вы бываете в городе… Сходите на Красный… к Лене.
— Ее можно привлечь к нашему делу? — спросила Марцишек только для того, чтобы не молчать, чтобы сказать хоть что-нибудь.
Он отрицательно покачал головой:
— Нет… Очень слабенькая и… непрактичная…
И снова умолк.
Марцишек поправила подушку, погладила его слипшиеся белые волосы.
— Скажите: я жив, — собравшись с силами, снова прошептал Фимка. — Скажите: мне хорошо… Я скоро… очень скоро… помогу ей…
К утру Фимка умер.
Его похоронили в дальней глухой выработке. Рядом с Иваном Ивановичем и другими павшими катакомбистами.
А Галина Марцишек только через десять дней смогла выбраться в город.
Шел дождь. Снег размыло. На тысячи голосов завывал ветер. Даже прожектора не могли пробиться сквозь темень ночной степи. А она шла одна, пахотой, то увязая в цепком, как магнит, черноземе, то проваливаясь по пояс в лужи, забитые талым снегом… На рассвете добралась до окраины города, тщательно вымыла в луже ботинки, чтобы скрыть, что пришла издалека.
Промокла насквозь. Тело ломило от холода. Согреться бы, капельку отдохнуть. Разве зайти сразу на Красный, к Фимкиной сестре? Все равно, пока не откроются учреждения и магазины, с подпольщиками не встретишься. И на явку в городском саду еще рано. А на Красном можно хоть немножко отогреться, переодеть чулки… Если бы стакан кипятку с морковной заваркой — и совсем хорошо!
Но на Красном и дверь-то приоткрыли всего на ширину цепочки.
— Ленка? Дома не ночевала твоя Ленка, — сердито пробубнил старушечий голос из-за двери.
— Где же ее искать?
— Откудова мне знать. Теперь никто никому ничего не сказывает. Может, в «Южной ночи» знают. Она там днюет и ночует…
— Это в ресторане, что ли?
Старуха молча захлопнула дверь, щелкнула задвижкой.
Марцишек осмотрела себя, вздохнула: в таком виде в ресторан не пойдешь. Только беду на себя накличешь.
…Два битых часа промерзла Галина Марцишек в Городском саду, но на условленное место так никто и не явился… Конспиративная квартира на Пишоновской провалена. Об этом предупреждал сигнал: мазок кузбасслаком на сером фонарном столбе, что у самого подъезда… Прошла мимо Археологического музея. Месяц назад здесь работала разведчица Мария. Теперь окна и двери музея были наглухо заколочены необрезанными досками. У входа валялись обломки скульптур, разбитые и растоптанные черепки, сломанные ящики, мусор, остатки упаковочных материалов. Очевидно, все музейные ценности вывезены. Мария жила в том же доме, что и Марцишек, на Короленко. Идти туда нельзя: кто-нибудь из соседей может узнать в убогой нищенке жену судового механика, библиотекаршу Галину Павловну и донести в полицию. Послать бы за Марией. Но кого? Она шла по улице, незаметно оглядывала прохожих — одни казались друзьями, другие — врагами, а знакомых не было. Да и не всякому знакомому признаешься…