— Три недели назад.
— И все это время Диму держат там?
— Да. Я хотела взять его на поруки, но следователь сказал, что он сам отказался, говорит, что если его выпустят, он за себя не отвечает… И вот это пугает меня больше всего. Я не понимаю, что произошло с сыном, я не узнаю его!
Она смотрела на Лукьянова, и в глазах ее было такое отчаяние, такая беспомощность, что у него сжалось сердце.
И в то же время горечь какая-то поднималась в душе. Что-то мучило, какое-то горькое, неосознанное пока чувство.
Он подошел, сел рядом, закурил.
Он смотрел на ее руки, нервно комкающие платок, и вдруг подумал: «Сын! Его судьба! Вот о чем она думает все время, вот что поглощает сейчас все ее помыслы. Поэтому и телеграмма. А все эти слова, извинения — ерунда. Она и думать не в состоянии, каково это все для него, для Лукьянова, какую боль она возрождает из прошлого, полагает, что просто причинила беспокойство. Или уверена, что все давно забыто и быльем поросло? Ну, что ж, пусть так и думает, так даже лучше. Значит, так и надо вести себя, пусть так и остается».
Он потянулся к столу, постучал сигаретой о край пепельницы. «Его пепельница — Андрея!». Откинулся на спинку дивана.
Она терпеливо ждала, стараясь не смотреть на него, только пальцы мяли, терзали бледно-розовый платочек, от него исходил едва слышный аромат духов.
— Сколько лет сыну, Неля?
— Шестнадцать.
— Исполнилось уже?
— Будет в ноябре. А что?
—. Нет, ничего… В том, что ты рассказала, действительно много странного, но подростки его возраста часто ведут себя странно, у них своя логика. Однако тут есть странности и другого рода. Почему уехал Андрей, ведь сын попал в беду?
Он сказал это, видимо, слишком жестко. Она сжалась, как от холода. Обхватила плечи руками.
— У него защита докторской.
— Когда? Назначена в конце сентября. Переносить… Сам понимаешь… Десять лет жизни ушло на это.
— Да… Теперь мне понятно, что значит «все пропало!» Все пропало? — она испуганно подняла голову.
— Нет. Я говорю о тех словах Андрея, что ты вспомнила. Когда он сидел здесь и повторял Все пропало!» Это, наверно, относилось к защите?
— Наверно.
— Представляю, в каком настроении он поехал.
— Это ужасно… — она сидела, обхватив себя руками, чуть раскачиваясь. — Сначала он не хотел ехать, решил отложить защиту, даже хотел взять на себя всю вину, добивался очной ставки с Димой. А потом… Вдруг позвонил мне, сказал, что все выяснил — тот человек сам виноват, это подтвердила экспертиза. И сказал, что едет в Москву, там все уладит. Что так будет лучше для Димы.
А ты? Как ты отнеслась к этому?
Что я? Привыкла, что он всегда прав, что я за ним, как за каменной стеной. И вдруг впервые почувствовала, что он растерялся, и я сама должна всю тяжесть взять на себя. И не смогла, конечно. Оказалась бессильной. Это, знаешь, как человек, который не привык поднимать тяжестей, и вдруг ему надо взвалить на плечи тяжеленный мешок, тащить его куда-то наверх, по крутой лестнице. И вот он зашатался, сейчас упадет… Как ты тогда…
Они оба одновременно обернулись друг к другу. В ее глазах была мольба о помощи и еще что-то такое знакомое…
Она уткнулась лицом в его плечо и опять разрыдалась.
Нет, ни о чем она не жалела, не щадила ни его ни себя. Он же не хотел вспоминать, не хотел вспоминать…
Он погладил ее по голове. Впервые за все время. И почувствовал, как она еще крепче прижалась к нему.
— Неля, почему вы ушли тогда?
Это вырвалось помимо воли. Меньше всего он собирался говорить сейчас об этом.
Не спрашивай. — Она покачала головой. — Ни о чем не спрашивай сейчас!
— Хорошо. Не будем об этом говорить.
Она закивала, не отрывая лица от его пиджака. Наконец она утихла. Он взял платок из ее пальцев, осторожными движениями утер ее лицо.
— Ну, вот, — всхлипнув, вздохнула она. — И легче стало… — Она улыбнулась. — Выплакалась у тебя на груди — и как-то легче стало. Давно надо было это сделать.
Она подняла голову, прикрыв глаза, глубоко набрала в легкие воздух — раз, другой, третий…
— Ну, вот… Больше не буду… Прости.
9
Спал он в комнате Димы. Неля постелила ему на кушетке сына, открыла форточку и ушла.
Он выкурил сигарету, погасил свет и лег. Но сон не приходил. Лукьянов лежал с открытыми глазами, глядел в светлый прямоугольник окна, на котором шевелилась прозрачная тюлевая занавеска, слушал отдаленный шум моря и думал об этом мальчике, ее сыне, который мог бы быть его сыном, если бы тогда все так не получилось. Она показала ему фотографию — славное, открытое, какое-то светящееся изнутри лицо с широко распахнутыми глазами — со лицо. Как-то не вязалось с ним ничто плохое, темное. И улыбка у него на фотографии хорошая…
Лукьянов нащупал у изголовья шнурок настенного светильника, потянул его. Зажегся зеленоватый плафон, и в комнате сразу стало уютно.
Вот здесь он, наверно, читает. Читает, думает, мечтает. Какое это, в сущности, прекрасное время жизни, когда все еще впереди, когда можно представить себя и моряком, и ученым, и артистом, и геологом… А разум свеж и восприимчив, а работа мысли остра и непредвзята, и ум не отягощен еще опытом жизни, не ранен горечью утрат… Их поколению не выпало такое. И как обидно, когда сейчас врывается в юную жизнь трагическое, страшное, и все сразу меркнет, заволакивается дымом безысходности. Они к этому не готовы, и тут уж могут натворить иногда бог знает что, он это знает…
Рядом с кушеткой стояла этажерка для книг. Лукьянов пробежал глазами по корешкам: Джек Лондон, Ефремов, Тур Хейердал, Беляев, Стругацкие…
А вот и Достоевский, и Хемингуэй… Они в шестнадцать и не помышляли о Достоевском.
Пониже, на уровне с кроватью была полка с научно-популярной литературой. Кибернетика, космос, ракеты. Здесь же лежали тетради и альбомы. Лукьянов взял наугад один из них.
Фотографии космонавтов — Гагарин, Леонов, Титов. А вот и рисунки: космический пейзаж море и пару дельфин, а на нем фигура человека в ластах. Нет, это, пожалуй, не ласты, это — перепонки. Кто же это — Ихтиандр, наверно…
Дальше — карта звездного неба. Созвездия, названия звезд. Расстояние в световых годах и парсеках…
Он взял другой альбом: стихи. Лермонтов вперемежку с Окуджавой, песни Высоцкого, альпинистский фольклор…
А вот это, пожалуй, что-то свое. Почитаем.
Гляжу на солнце
И вижу — ты.
Рисует море
Твои черты.
Поет ли ветер,
Гремит прибой,
Повсюду слышен
Мне голос твои…
Это ей, конечно. Как хорошо, что есть на свете она. Неважно, какая она на самом деле, важно, какая она в твоей душе.
В конце альбома — конверт из черной фотобумаги. Фотографии. А вот и она. Вполне современная дивчина с распущенными волосами, фигурка точеная, улыбка смелая — все как надо…
А это, видимо, в каком-то туристическом лагере, лезут на гору, с рюкзаками на спинах, альпенштоками, с веревками — по всем правилам. Где же он, Димка? Ага, вот, кажется. Ну да, тащит ее за руку… А вот они на вершине — радуются.
А это, как видно, старый снимок — Димка в пионерском галстуке, стоит у знамени — лицо строгое, торжественнее… Что там на знамени? «Артек», кажется…
И еще одна фотография привлекла его внимание. Какое-то надгробье, плита, Димка стоит, склонив голову, положил цветы. Огонь горит. А ведь это, пожалуй, Севастополь, или. Одесса — все может быть…
Он аккуратно сложил фотографии, закрыл альбом, уложил все на место.
Погасил свет.
Теплая волна поднималась в душе. Хорошие растут ребята — беречь их надо. Не дай бог, вот такая история! Жаль, что не был знаком с ним раньше, может, и уберег бы…
Ухало море внизу, видно, ветер поднялся. Мутный свет луны разливался по небу.