— Не дергайся, Джерри. — Он легко надавил на нож, тот промял кожу глубже, чем этого хотел Гип: отличный нож.
Губы Джерри улыбались — их растягивали напряженные мышцы шеи. Дыхание, свистя, пробивалось снова сквозь напряженную улыбку.
— Что ты собираешься сделать?
— А что бы ты сделал на моем месте?
— Снял бы повязку. Я ничего не вижу.
— Все, что необходимо, ты увидишь.
— Бэрроуз, освободи меня. Я тебе не причиню вреда. Обещаю. Я ведь многому могу научить тебя, Бэрроуз.
— Убить чудовище — дело, отвечающее нормам морали, — заметил Гип. — А скажи-ка мне, Джерри. Правда ли, что ты можешь прочесть все мысли человека, заглянув в его глаза?
— Отпусти меня, отпусти, — пробормотал Джерри.
Повязка упала, оставив одно изумление в этих странных круглых глазах. Достаточное, куда более достаточное, чтобы прогнать всякую ненависть. Гип бросил нож, звякнувший об пол. Удивленные глаза последовали за ним, вернулись… Зрачки готовы были уже закружиться.
— Ну, — тихо проговорил Гип.
Не скоро Джерри вновь поднял голову и встретился с Гипом глазами.
— Привет, — проговорил Гип.
Джерри вяло поглядел на него:
— Убирайся ко всем чертям, — пробормотал он.
Гип неподвижно сидел.
— Я мог бы убить тебя, — проговорил Джерри. Он открыл глаза пошире, — мне и сейчас нетрудно это сделать.
— Ты же не стал убивать, — Гип поднялся, нагнулся к ножу и подобрал его. Потом вернулся к Джерри и перерезал путы. Затем снова сел.
Джерри проговорил:
— Никто… никогда… — он покачал головой и глубоко вздохнул. — Мне стыдно, — прошептал он. — Никто еще не заставлял меня почувствовать стыд. — Он поглядел на Гипа, и изумление вновь вернулось в его глаза. — Я знаю так много. Могу разузнать все обо всем. Но я никогда… как тебе удалось все это обнаружить?
— Я попался так же, как и ты, — отвечал Гип.
— Этика не набор фактов. Это образ мышления.
— Боже, — проговорил Джерри, пряча лицо в ладонях. — Что я наделал… а что мог бы сделать.
— Что можешь сделать, — мягко поправил его Гип. — Ты уже расплатился за прежнее.
Джерри оглядел огромную стеклянную комнату и все, что стояло в ней, — массивное, дорогое, богатое:
— В самом деле?
Гип поднялся:
— Схожу-ка лучше к Джейни. Она боялась, как бы я тебя не убил.
Джерри молчал, пока Гип не оказался возле двери. А потом произнес:
— Не уверен, кажется, все же убил.
Гип вышел.
Джейни с близнецами сидели в крохотной прихожей. Когда Гип вошел, Джейни шевельнула головой, и близнецы исчезли.
Гип проговорил:
— Я хотел, чтобы и они знали.
— Говори, — отвечала Джейни, — они и так узнают.
Он сел возле нее. Джейни сказала:
— Так ты его не убил…
— Теперь с ним все будет в порядке, — отвечал Гип, поглядев ей в глаза. — Ему стало стыдно.
Она, словно в шаль, закуталась в мысли.
— Вот и все, что я мог сделать. А теперь я ухожу, — он глубоко вздохнул. — Много дел. Надо разыскать пенсионные чеки. Подыскать работу.
— Гип…
— Да, Джейни.
— Не уходи.
— Я не могу остаться.
— Почему?
— Я не могу стать частью вашего целого.
Она проговорила:
— У Homo gestalt есть и руки, и голова, и воля. Но человека человеком делает то, чему он выучился, чем обладает. В раннем детстве этого не приобретешь, такое случается после долгих проб и ошибок. И становится частью его самого до конца дней.
— Не знаю, что ты хочешь сказать. Ты имеешь в виду, что я могу стать частью?.. Нет, Джейни, нет, — от ее улыбки нельзя было укрыться. — Так какой же частью? — озадаченно спросил он.
— Будешь докучливым надоедалой, напоминающим о правилах хорошего тона, — знатоком этики, способным преобразить ее в привычную мораль.
Не было испуга, только радость, и в Джерри перетекали токи, улыбки, блаженство, и он отвечал, не ведая страха. А над всем этим только: «здравствуй, здравствуй».
Все они были молоды, пусть и не столь юны, как сам Джерри. И молодость эта ощущалась в силе и упругости мысли. Да, воспоминания кое-кого из них человеку показались бы довольно необычными, но, с точки зрения вечности, они были юны и бессмертны.
Был среди них и тот, кто напевал мелодии папаше Гайдну, и тот, кто представил Уильяма Морриса семейству Россетти. И словно сам Джерри увидел Ферми, склоняющегося над следом, оставленным на фотопластинке делящимся ядром, и девочку Ландовскую, слушающую клавикорды, задремавшего Форда, которому снятся люди возле поточной линии.
Задать вопрос значило получить ответ.
— Кто ты?
И Джерри увидел себя атомом во Вселенной, а свой Gestalt — молекулой. А рядом другие, другие… атомы, молекулы, клетки, слившиеся в нечто огромное, непостижимое — чем должно еще только стать человечество.
И он почувствовал трепет и благодарность — все-таки человеку еще будет за что уважать себя.
И он простер руки, и слезы хлынули из его странных глаз.
— Спасибо, — вымолвил он. Спасибо, спасибо.
И в смирении занял предуготованное ему в мире место.
Перевел с английского Юрий СОКОЛОВ
Андрей Бугаенко
НЕ НАСТУПАЙТЕ НА ПЕРСОНАЛЬНОЕ ПРОСТРАНСТВО
Сложный и неоднозначный роман Т. Старджона, вызвавший массу прямо противоположных трактовок в американской прессе естественно, не сводится к одной идее.
Для комментария редакция журнала решила выбрать тему социализации личности, явственно звучащую в романе.
Некий «сверхколлектив», представляющий собою единый организм, мучительно ищет самоопределения.
Отрицая мораль, отторгая социальные функции, он тем самым оказывается в одиночестве, что ставит его на грань гибели.
Причем корни проблем, как это водится у автора, уходят в детство.
Мы обратились к психологу, специалисту по проблемам общения детей с просьбой рассказать о том, как в действительности происходит становление «человека общественного».
Человек родился. С какого момента его можно считать социальным существом? Еще в 1934 году эксперименты Шарлотты Бюлер определили, что первая социальная реакция — улыбка — появляется, когда ребенку исполняется 20 дней. Затем следуют «комплекс оживления», «гуление», первые слова. Примерно с того же времени появляется опасность «госпитализма» (это устоявшийся термин), ребенок, оказавшийся с рождения вне общения со взрослыми, может погибнуть, даже если за ним ухаживают.
Для участия ребенка в коллективной деятельности требуется, чтобы его можно было чувствовать — «читать»; ребенок должен выражать знаки эмоций. Можно ли представить группу абсолютно непредсказуемых людей? Нет, каждый из них будет одиночкой в чужом ему мире. Чтобы общаться, человек должен быть предсказуем для других.
Эмоции у ребенка возникают постепенно. Сначала они просты: удовольствие-неудовольствие — от мокрых пеленок или сытого животика, оживление. После 2–2,5 месяцев появляется способность выражать радость при появлении близких. До полугода в арсенале младенца 2–3 эмоции. Замечено, что примерно в 9 месяцев малышу «нравится» наползать на сверстника — он делает это, чтобы услышать крик. Такие чувства, как удивление или испуг, возникают только к году. И лишь позднее появляется «отвращение» — подбородок приподнят, голова повернута на три четверти оборота, взгляд сверху вниз. Идет постоянное нарастание числа эмоций.
Но схожие чувства переживают и другие высшие млекопитающие. И если бы развитие шло и дальше таким линейным путем, то получали бы мы удивительно «читаемых» людей. Однако появляется «ехидная улыбка», и мы теряемся — радость это или знак чего-то еще?
С громадным отставанием от эмоционального развития у детей формируется умение пользоваться знаками своих чувств, появляется мимика и пантомима. И эта линия направлена как раз на то, чтобы избежать чрезмерной предсказуемости. Каждый ребенок одновременно и социален, и асоциален. Не зря же существует утверждение, что нельзя сказать правды, не научившись врать. Возьмем «картинку радости» — что это, отражение реального чувства или ширма? Или: «Ха-ха-ха, а мне не больно — курица довольна!» Подобная формула может скрывать и обиду, и презрение, и радость, и боль. Но она не всегда может быть «прочитана», и это — путь социального развития. Кстати, у Конрада Лоренца в книге «Человек находит друга» отмечено, что чуть ли не самым сложным для дрессировщика материалом являются медведи. Эти одиночные по своей природе звери не «читаются». Они могут испытывать боль или ярость, но при этом не возникает «картинки» в виде прижатых, например, ушей.