Максим не стал больше слушать, сорвался с места, будто его подхлестнули, и поспешно зашагал домой.
Возле плетней было посуше, там вились пешеходные тропочки. Но Максим шел по середине улицы, с остервенением меся грязь.
…Еще один груз. Тянуть резину больше нельзя, просто невмочь. Непременно надо найти какое-то определенное решение. Либо открыто покаяться и добиваться Ланиного прощения, либо поглубже захоронить все в душе, держаться перед Ланей так, будто ничего такого и не было.
Но в любом случае нужна встреча. Нельзя больше избегать ее, чем бы все это ни кончилось. Через два дня предстоял отъезд в институт.
Лучше объясниться теперь же, пока есть возможность первому сообщить радостное известие, что Алка нашлась. Услышав это, узнав, что на нем не лежит никакого преступления, Ланя, возможно, и не коснется ничего другого.
Но пойти к Лане домой у Максима все-таки недостало воли. Уж больно пугало, что она может захлопнуть перед ним дверь. Поэтому он подстерег Ланю в переулке, когда она несла воду с речки.
— Здравствуй, Ланя. Давно мы не виделись, — сказал он напряженно, всеми силами стараясь, чтобы голос не прозвучал виновато.
Ланя, видимо, не ждала, что он так внезапно появится из-за плетня. Коромысло на ее плечах закачалось, как балансир, вода плеснулась из ведер. Но сразу же, каким-то неуловимым движением Ланя прекратила раскачивание коромысла. Вода перестала плескаться, пошла в ведрах кругами.
— Давно, — сухо отозвалась девушка, когда уняла воду.
— Надо бы нам поговорить… — еще более трудно произнес Максим.
— Надо — говори!
Подчеркнутая сухость, даже холодность, с которой Ланя сказала это, окончательно отняла у Максима способность владеть своим голосом. Некоторое время он не мог произнести ни слова. Горло внезапно перехватило так, как перехватывает его, когда с жару глотнешь ледяной воды.
— Я хотел сказать… Алка нашлась… В городе она, — прохрипел он наконец.
— Ты ее терял?
— Да нет… Но ведь такое трепали… Слышала, наверно…
— Что трепали — не слушала. И слушать не собираюсь. У меня свои глаза, своя голова есть, вижу, понимаю, догадываюсь.
— Ну, раз догадываешься… тогда конечно…
— Что «конечно»? С такими догадками жить нельзя! — Ведра опять колыхнулись на коромысле, вода заплескалась. Но Ланя снова быстро справилась с ними. — Я хочу от тебя от самого знать всю правду.
Да, ничего нельзя было утаить, обойти молчанием. Но где взять мужества сказать всю правду, когда недоставало смелости даже взглянуть Лане в лицо.
— Что молчишь, в землю уставился? Или совесть не дает прямо глядеть?
Максим на мгновение поднял глаза. На одно короткое мгновение. Но все равно девушка успела заметить в них столько покаянной вины, что страшная догадка сразу превратилась в еще более страшную уверенность. У Лани все занемело в груди.
Еле слышно, как обреченная, она скорее выдохнула, чем произнесла:
— Значит, было…
— Было…
Деревня была полна звуков. Гудел двигатель электростанции, стучал молот в кузнице, шумели на току машины, кричали где-то ребятишки, лаяли собаки. Но на Ланю с Максимом навалилась такая глухая тишина, какая стоит лишь в глубоких пещерах. И хотя стоило руку протянуть — можно было коснуться друг друга, оба ощущали себя в таком одиночестве, разделенными такой стеной, что не дотянешься, не дозовешься. Первой все-таки обрела голос Ланя.
— Тогда — прощай! — она шагнула в сторону, чтобы обойти Максима.
Он раскинул руки, загородил весь узкий переулочек.
— Постой! Пойми… невольно это вышло. Больше не повторится. Я тебя по-прежнему…
— Замолчи! Отойди! — Ланя так побледнела, так гневно глянула на Максима, что руки его, загораживающие дорогу, упали, как перешибленные.
Тоже побледнев, Максим отступил, сказал умоляюще:
— Ну, прости меня…
— Я сказала — прощай!
— Нет, нет! Пойми… Ты же способна понять, а понять — значит, простить. Другие прощают не такое…
— Другие… — начала Ланя и вдруг замолчала. Минуту, а может и две, стояла она, как бы не зная, что ответить. У Максима даже возникла робкая надежда: это молчание, может быть, и есть начало примирения. Конечно, долго бы еще мучила совесть, однако…
Однако Ланя сказала:
— Иногда прощают, чтобы семью не разрушать. Но жизнь начинать с этого нельзя!
В голосе ее Максим уловил непоколебимость. И понял — это конец. Но все-таки попытался удержать неудержимое.
— Я жить без тебя не могу! — опять раскинул он руки, чтобы не упустить Ланю. На глазах у него навернулись слезы, губы дергались.
— Не унижайся, Максим! Хотя бы теперь проявил волю, показал свое достоинство.
— Зачем они мне теперь?
— Хотя бы затем, чтобы без отвращения вспоминалось все хорошее, что было между нами. — Ланя передвинула ведра на одно плечо, обошла парня. Но дужка ведра все же задела его локоть, и вода плеснулась ему под ноги.
Максим отупело поглядел на лужицу, в которой барахтался какой-то жучок, невольно угодивший в нежданную купель.
— Но ведь столько хорошего было! Разве можно все оборвать? — простонал он.
Ланя ускорила шаг. Максим, постояв еще немного, поплелся в другую сторону.
На выходе из переулка Ланя все же не удержалась, посмотрела на парня. Он шел как побитый, понуро опустив голову, еле волоча ноги. Так он ходил после полиомиелита. Девушка со страхом подумала: уж не парализовало ли его опять с горя? Сердце у нее так и рванулось вслед за Максимом. Родилось неодолимое желание бросить ведра, догнать парня, повиснуть у него на шее, выплакать горькие слезы, которые душили ее последние дни.
Но Ланя не подчинилась этому порыву. Никакие слезы не могли облегчить беду. Счастье нельзя было склеить из обломков. Этого она не желала.
Вскинув голову, Ланя пошла дальше.
До дому Максим добрел как во сне. Лишь у крыльца очнулся, сообразил, что домой идти сейчас не следовало. Ну что он скажет матери, когда она увидит его такого побитого?
Разумнее всего было не показываться никому на глаза, пережить первые, самые горькие дни наедине. Но если мать узнает, что он был у крылечка и не зашел домой, — как это обидит ее! А через два дня предстоит отъезд в институт, и разве не жестоко на прощание оставить ее с этой обидой?
И Максим, не решаясь ни уйти, ни открыть дверь дома, сел на ступеньку крыльца. Долго бы, наверное, сидел в надежде мало-помалу овладеть собой, показаться матери «нормальным». Но мать видела, как он прошел под окном. И, подождав его некоторое время, сама вышла па крыльцо.
— Ты что тут сидишь? Я ужин собрала.
— Так, — поспешно отозвался Максим. — Я просто устал.
Чтобы не выдать себя, он даже не взглянул на мать, а принялся стаскивать грязные сапоги. И старался показать, что весь ушел в это занятие.
Только мать трудно было провести. Она сразу заметила — сын угнетен. Правда, это не испугало ее. Она сочла, что его все еще терзает бесследное исчезновение Алки.
— А знаешь, я могу тебя обрадовать, — многозначительно сказала она за ужином. — Алка жива и здорова, она прислала письмо.
— Знаю… — уныло произнес Максим, не отрывая глаз от тарелки с супом.
— Знаешь? — Зинаида Гавриловна глянула на сына удивленно. — Тогда не пойму, отчего такой мрачный.
— Да так. Я уже говорил…
— Устал! Ну что ж, поужинаем — и ложись спать, отдыхай, — сказала мать со вздохом. И вздох этот можно было расценить только так: «Не хочешь — не говори. Полная откровенность между родителями и детьми не всегда возможна. Жаль, но не сержусь».
— Трудная нынче уборка, — без надобности продолжал оправдываться Максим. — Но ничего, скоро в институт.
— Ты говоришь об этом так, будто собираешься не на учебу, а на похороны.
— С похорон я пришел!.. — вырвалось у Максима.
Зинаида Гавриловна встревожилась. Но вида не показала. Спокойно положила ложку, спросила, как о самом обычном: