— Нет, это немыслимо! — почти с мольбой сказала Дина.
И Тихон заметил неладное.
— Я ж не в обиду… — принялся он оправдываться. — Может, не к месту ляпнул, так мочи не стало таиться… Не сердись!..
— Да не то, совсем не то!..
— А чего тогда?
Разве могла Дина ответить Тихону на его простодушный вопрос? Парень прикоснулся к ране, которая едва начала заживать. Хотя, если судить со стороны, не многие назвали бы это душевной раной. Даже близкие Динины подружки считали все пережитое ею заурядной «прозой жизни». Потому что не было ничего такого, из-за чего, по их мнению, стоило страдать. В год окончания школы Дина полюбила человека, который, как он сам говорил, вышел из стен института, когда она вошла в первый класс. Врач, имеющий кандидатскую степень, он казался Дине самым умным, самым благородным из всех людей, каких она знала. И еще ей казалось, что он тоже любит ее… А получилось…
Впрочем, получилось тоже все «благородно». Когда Дина потеряла от любви голову, он сохранил вполне ясный, холодный рассудок, прямо сказал ей, что жениться до получения докторского звания не хочет, чтобы семья не была обузой. Связь же с девушкой опасна.
«Только не целованных не трогай,
Только не горевших не мани…»
Этими Есенинскими строчками он подкрепил свой «высший принцип». А то, что у Дины рухнула вера в человека, в красоту его души, в любовь, — это было для него таким пустяком, о котором и речи затевать не стоило.
Возможно, и в самом деле не следовало переживать так сильно. Но Дина из-за этого врача возненавидела даже медицину, о которой так много мечтала. После этого все на свете стало ей безразлично. И в сельхозинститут она пошла сдавать экзамены именно из-за безразличия. Раз вера в людей потеряна, так не все ли равно, где учиться, какую приобрести специальность… А потом вот поездка в Дымелку, нелегкая физическая работа и постепенное пробуждение добрых надежд… Но мыслимо ли все это объяснить Тихону? Как он поймет ее, если и сама себя она еще не понимает?
А он ждал нетерпеливо, и Дина чувствовала: все равно надо дать ему как-то понять это. Пусть он отступится от нее, и чем скорее, тем лучше. Незачем зря терзать и себя и его; что умерло, то умерло, не полюбит она никого.
Взять вот да и сказать: «Отвяжись, пожалуйста! Если же не терпится объясниться в любви, то поищи для этого наивную дурочку, какой я раньше была. А «кто сгорел, того не подожжешь»… Только не смогла Дина ничего сказать. Она лишь уткнулась головой в свои колени.
— Ты что? Я же, честное слово, не в обиду… Дурной я, наверное, но правду говорю… — придвинулся опять к ней Тихон. И осторожно, боязливо погладил ее по волосам.
Это легкое прикосновение словно обожгло девушку. Она выпалила:
— Не верю. Не верю!
— Да почему не веришь? — опешил Тихон. — Я вроде ничего не сказал такого…
— Никому больше не верю!
Тихон глянул на Дину уже совсем огорошенно, даже с некоторой боязнью. Но вдруг его осенило: Дина не зря, а исходя из горького какого-то опыта твердит ему о неверии.
— Больше не веришь? — переспросил он. И добавил с таким напряжением, с каким не доводилось подымать даже многопудовые блоки при ремонте трактора: — Значит, обманул тебя кто-то крепко?..
Беспомощное молчание Дины было для парня самым страшным ответом. Но молчала Дина недолго. Внезапно она вся как-то выпрямилась и сказала почти спокойно, с подчеркнутым достоинством:
— Нет, сама обманулась!
Сказала и пошла к костру, к людям, маленькая, тоненькая, но уже не беспомощная.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Алка нашла-таки случай перебраться па комбайн к Максиму. Принял он однажды смену, смотрит — на соломокопнителе стоит с вилами улыбающаяся Репкина. Она не стала дожидаться расспросов, сама объяснила бойко:
— Прибыла в твой экипаж! Бригадир направил вместо Катьки.
Что мог сказать Максим? Не нужна, дескать, подмога. Но без соломокопнильщицы на прицепном комбайне не обойдешься. А прямо объявить, что он против того, чтобы именно она работала на его комбайне, — не рад станешь. «То ли ты меня боишься?» — начнет сразу же язвить Алка. И может наговорить такое, что со стыда сгоришь. А она все равно останется на своем месте. Ни бригадир, никто не поддержит его. Уж лучше не затевать спора.
— Прибыла, так работай, — сухо отозвался Максим. — Только временной себя не считай.
— Постоянной, значит? — ухватилась за слово Алка. — Да я, Максимчик, о том лишь и мечтаю, чтобы постоянно быть возле тебя!
Положительно, с Алкой опасно было разговаривать даже о самых безопасных вещах.
На этот раз Репкина трудилась, мало сказать, честно, старательно, а буквально самоотверженно, казалось, никакой усталости не ведала. Не легко выстоять на соломокопнителе смену. Если жара — задыхаешься от пыли, обливаешься потом. Вилы в руках делаются пудовыми сами по себе, а надо еще поминутно отгребать солому. Принесет ветер прохладу — тоже облегчения мало: на ветру не только пыль, но и полова, остья слепят глаза, лезут в нос, за ворот, в рукава. А что трясется мостик под ногами, что непрерывно оглушает рев моторов, грохот молотилки — это уже считается пустяком.
Но Алка не только исправно несла вахту на мостике соломокопнителя. Она помогала Максиму и в техуходе за комбайном, и в ремонте, если случались неполадки. Порой становилась даже у штурвала, когда парень садился за руль грузовика и отвозил на ток зерно.
Незаменимой показала себя помощницей. Максим был очень доволен ей. И особенно тем, что Алка держалась с ним теперь просто, естественно. Ни разу не попыталась «подманить» к себе, состроить глазки или сконфузить принародно какими-нибудь игривыми словечками. Рядом работает настоящий, давний товарищ — вот что своим поведением показывала Алка.
И не она уже на него, а сам Максим нередко ловил себя на том, что смотрит на нее восхищенно. Спохватившись, он делал строгое лицо. Но ведь как ни лукавь, а сам себя не обманешь. Красива, привлекательна Алка, работящая, не унывающая ни при каких трудностях!..
«Надо же так перемениться!» — изумлялся в душе Максим. А иногда задумывался: «Может, и не переменилась, такая и была, только мы не замечали в ней этого хорошего, а видели то, что она на себя напускала. Поди сразу узнай, где в человеке свое, а где наносное. Иногда и в себе-то не вдруг разберешься».
Одно осталось в Алке неизменно: по-прежнему любила принарядиться. Как она ухитрялась следить за собой — трудно понять, но если комбайн останавливался даже на самое короткое время и парень соскакивал с тряского мостика на твердую землю, он всегда видел перед собой свежее, будто только что умытое лицо девушки и чистую косыночку на голове.
Сначала Максим молча удивлялся: пыль на нее, что ли, не садится? Потом приметил: Алка носит в кармане комбинезона плоскую капроновую фляжку с водой и запасную косыночку. Чуть стихнет мотор — она начеку, уже умывается, сбрасывает запыленный платок. А уж когда кончали смену, она непременно пряталась за машиной, сбрасывала с себя комбинезон и надевала белую кофточку с юбкой. Пусть был поздний вечер, пусть никто не мог заметить снежной белизны ее кофточки, все равно перед тем, как ехать домой, она переодевалась. Впрочем, чаще всего это не оставалось незамеченным. Максим обычно подвозил Алку попутно на грузовике до тока. А с тока она уезжала домой с очередной сменой студенток. И девчата прямодушно изумлялись:
— Когда ты только успеваешь стирать свою кофточку? И как не надоест: раз надела — и опять в стирку.
— Что я люблю, то мне ни в жизнь не надоест! — отвечала Алка подчеркнуто.
И Максиму было ясно: не только о кофточке говорит она это. Он подозревал, что наряжается она все-таки не из простого пристрастия к чистоте и аккуратности, не только из желания постоянно изумлять студенток и таким способом как бы возвышаться над ними…
Вообще Алка стала словно бы больше ценить себя, при случае старалась показать это всем своим поведением. Если раньше она любила зубоскалить, заигрывать с парнями, бездумно кружить им головы, то теперь держалась с ними строго. И оттого особенно ощутимо было, что Максим стоит у нее наособицу. Да, с ним она тоже перестала заигрывать, но явно выделяла его тем, что держалась с ним просто, по-дружески.