Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Загадочно говоришь. Нельзя яснее?

В семье у них было заведено не таиться друг перед другом. Радость и горе одного всегда считались радостью и горем другого. Но теперь Максим не мог открыться матери.

— Нет, мама. Прости, больше я ничего не могу сказать. Даже тебе, — жарко вспыхнул Максим.

Зинаида Гавриловна с особым вниманием посмотрела на сына. Помолчала, подумала, опять вздохнула.

— Что ж, бывают такие вещи, о которых никому не стоит говорить. Честнее пережить, передумать все одному.

— Я знал, ты поймешь, — благодарно сказал Максим.

— Что смогла — поняла. Но я бы хотела, чтобы понял и ты: голову повесишь — дороги не увидишь. Запомни эту поговорку.

— Запомню…

— И еще скажу, раз уж добралась до мудрых изречений. Настоящий человек потому и настоящий, что способен победить даже себя.

Еще больнее стало Максиму от этих слов. Но то, что мать разгадала, где кроется главная беда, заставило его подтянуться. Нельзя, невозможно было и дальше держаться перед ней расслабленным. Потому что нельзя, невозможно было ему вдобавок ко всему потерять еще и уважение матери.

И Максим, собрав остатки воли, поднял голову.

Евсей перемогался еще с того дня, когда ходил шишковать. Напуганный Спиридоном, скрываясь от колхозников, он свалился тогда в медвежину. Так зовут в здешних местах ямы, оставшиеся в почве от вывороченных буреломом деревьев. Потому что в таких ямах, если бывают они на сухих местах, нередко устраивают свои берлоги медведи. А когда бурелом пронесется там, где под деревьями близко грунтовые воды, да если потом еще лето и осень случаются дождливыми, то медвежины эти больше всего похожи на безобидные лужи. А сунься в такую лужу — можешь окунуться с головой.

Евсей угодил в неглубокую медвежину. Но, запнувшись за корневище, он плюхнулся в нее пластом, вымок до нитки. И как потом ни старался согреться на ходьбе, домой явился синий, продрогший. Не смогла выгнать простуду и жаркая баня. Начало ломать Евсея: по ночам бил кашель, бросало то в пот, то в озноб. Да еще зашиб, знать, о коряжину бок — болело под ребрами, на теле выступил страшенный синяк.

Все же старик не поддавался болезни. В медпункт к Зинаиде Гавриловне не пошел, пользовал себя разными травами — настоями. И, возможно, выстоял бы в конце концов. Но однажды заявилась Аришка и доконала его. Усевшись на скрипучую табуретку возле его постели, она сообщила поначалу добрую весть.

— У Максима-то с Ланькой все рассохлось. Максим спутался с Алкой, а Ланька не стерпела, указала ему от ворот поворот.

— Так это ж не худо, — оживился старик. — Ты уж теперь половчей возьмись за Ланьку-то. Бог даст, скрутим строптивую. В горе-то станет податливей. В нашей общине будет не лишняя.

Тут Аришка неожиданно показала зубы.

— На меня не надейся, старый кобель. Больше плясать под твою дудку не стану.

— Окстись, шальная! При чем тут моя дудка? Ты давно сама себе барыня. Делай, как тебе сподручней.

— Ха! Сама себе барыня, делай как сподручней, а на руку чтоб шло тебе да Ивашкову. К лешему вас!

— Ты, никак, с ума спятила?

— Наоборот, за ум берусь! Соображать начинаю, что к чему. Жалко только — раньше не одумалась. И душу и тело в стаде вашем испоганила.

— Побойся кары, богохульница!

— Не стращай! Кара страшна только людская. А божья — дураков теперь мало в страсти загробные верить. Сам, небось, ни на бога ни на черта не надеешься, Ланьку мне велишь опутать.

— Уймись, изыди, сатана в юбке! — затрясся Евсей.

— Уйду, пес лысый! Только на помощь больше не надейся. Не стану я Ланьку опутывать, потому что поняла — не опутали бы меня, так я бы тоже горе свое пережила и потом без стыда по земле ходила.

— Никто тебя не путал. Сама со всеми путалась!

— И сама путалась, и путали. Но теперь распутываться стану. — Аришка яростно сверкнула глазами, хлопнула дверью. Но снова ее распахнула, стоя на пороге, сказала с каким-то сатанинским хохотком: — А Ивашков труса празднует! Прикрылся справочкой и в город подался. Давление, вишь, нарушилось, срочное леченье понадобилось! И калина не помогла. А попросту — смылся от нас, других дураков будет искать…

Аришкин бунт, известие о бегстве Ивашкова переполошили Евсея. Ему стало мерещиться, что Аришка непременно продаст его. Донесет властям все, что знает. Тогда могут распутать и то, как попал вех в ограду к Синкиным. Хотя и темна была ночь, да чем черт не шутит! Попутал его бес, попутал!.. Разве ж думал он, что колхозная корова отравится? Боже упаси! Да и тыкву тогда — кто знал, что Ланька в колхозный телятник ее поволокет? С фермы, случалось, комбикорма для своей скотины таскали, а чтобы из дому на ферму — такое ему и в голову не пришло.

Знамо, свидетелей не было. Никто тогда не догадался, что пригоршня веху в той тыкве примешана. Но коль начнет крутиться клубок — весь раскрутится. Ланьку эту, видно, сам господь бог хранит, а его, старого, бес путает. Потому, значит, что на сирот покусился. Грех, грех тяжкий! Теперь не миновать, поди, кары!

Жутко сделалось Евсею. И это, в придачу к болезни, совсем свалило его. Даже по нужде не хватало силенок выйти, приходилось, как малому дитю, пользоваться горшком.

Но когда смерть встала у изголовья, страх перед разоблачением отступил. Разоблачат или нет — это еще неизвестно. Можно вымолить и пощаду по старости. А с косой не поторгуешься…

И тогда Евсей решился прибегнуть к последнему средству. В дальнем углу кладовки имелся у него тайник. А в тайнике том припрятан был бесценный корень. Еще в японскую войну отец-солдат добыл его где-то в китайской стороне, сохранял потом долгие годы в великой тайне, потому что корень тот мог от смерти уберечь даже тогда, когда никакие врачи и лекарства помочь уже не могут. Отцу корень не понадобился, он утонул на сплаве. И стал беречь тот корень как зеницу ока Евсей, которому одному отец доверил тайну. Сберег до старости, а теперь вот приспичило…

— Пошарься-ка, Дормидонтовна, в кладовке, — поманил он свою старуху. — Там в углу за кадкой дощечка к стенке прибита. Топор подсунуть — отскочит. За дощечкой — дыра, в дыре — бакулка, а в бакулке — затычка…

— Осподи! — испуганно перекрестилась старуха. — Трусить, однако, стал…

— В уме ищо! Слухай, глуха тетеря, чего наказываю! — строжась, хотел прикрикнуть Евсей, но только посинел от натуги, а голос не поднялся, наоборот, упал. — В бакулке — затычка, под затычкой — корешок…

Глуховатая старуха, перепугавшись, вовсе ничего не понимала.

— Окстись, окстись! — приговаривала она. — Осподь поможет, в разум войдешь…

— Леху, Леху зови! — рассвирепев, прохрипел Евсей.

Это старуха поняла. Вышла, покликала сына, который возился во дворе с кобелем — обучал его ходить по-человечьи, на двух ногах.

Леха понял отца на диво быстро. Осклабившись так, словно заслужил невесть какое доверие, он опрометью побежал в кладовую. С грохотом отодвинул кадку, застучал топором. Треснула, отлетела доска. Вот и углубление в бревне, а в нем деревянный чурбачок. А в бакулке…

Но тут, откуда ни возьмись, выскочила страшенная крыса, шарахнулась под ноги Лехе. И Леха, не будь дураком, что есть мочи швырнул в нее бакулку…

Бакулка в крысу не попала. Тогда Леха размахнулся, чтобы запустить в нее топором. Но обух ударил по тесовой полке, укрепленной вдоль стены. Полка свалилась, с грохотом, со звоном полетели на пол глиняные горшки, стеклянные банки, какие-то ящички, старые, изъеденные молью пимы. Поднялась туча пыли, потянуло дегтем, полынью и еще какой-то травой с резким мышиным запахом.

Леха зачихал, заплевался, но о бакулке все же не забыл: больно интересно было, что за корешки в ней припрятаны.

Только что за диво? Бакулка — вот она, а затычки нет. И кореньев — тоже. Совсем пустая долбленка… Ага! — догадался Леха, — затычка-то, поди, выскочила от удара и коренья разлетелись. Будет теперь от отца разгон!

Перепуганный, Леха уселся на грязный пол, принялся шарить вокруг себя. Сначала под руку попадались одни черепки да осколки. Но немного погодя, когда пыль поосела и глаза освоились с сумраком, он нашел затычку с колечком на торце. Потом нашелся сморщенный корешок. Один, другой, третий… Вот целый клубень… Набралось всего столько, что и в долбленку уже не лезут.

74
{"b":"167593","o":1}