– Еще чего.
– Наша семерка довольно широко известна, – сказал он, – «Кертис Карлайл и шестеро смуглых друзей», гвоздь программы в «Зимнем саду» и в «Полуночных забавах».
– Так вы поете?
– До сегодняшнего дня пели. А теперь скрываемся от правосудия, и все из-за этих белых мешков; если награда за нашу поимку не достигла двадцати тысяч долларов, значит я потерял нюх.
– А что в мешках? – Ардита сгорала от любопытства.
– Ну, – протянул он, – скажем так: грунт, флоридский грунт.
III
Кертис Карлайл провел беседу с перепуганным до смерти судовым механиком, и через десять минут яхта «Нарцисс», снявшись с якоря, легла курсом на юг в пьянящих тропических сумерках. Коротышка-мулат Бейб, который, судя по всему, пользовался тайным доверием Карлайла, принял командование на себя. Личный стюард мистера Фарнэма и яхтенный кок (из всего экипажа на борту оставались, не считая механика, только эти двое) оказали сопротивление, но успели об этом пожалеть, когда их скрутили в кубрике и надежно привязали к их собственным койкам. Тромбон Моуз, чернокожий здоровяк, получил приказ найти краску, замазать название «Нарцисс» и вместо него вывести на борту «Хула-Хула»; остальные сгрудились на корме и азартно играли в кости. Распорядившись, чтобы ужин был сервирован на палубе к половине восьмого, Карлайл опять присоединился к Ардите, откинулся на спинку плетеного канапе, прикрыл веки и впал в состояние отрешенности.
Ардита внимательно пригляделась и сразу записала его в романтики. Он создавал видимость немалого апломба, воздвигнутого на хлипком фундаменте: за каждым его заявлением крылась нерешительность, явно вступавшая в противоречие с надменным изгибом губ.
«А ведь он не таков, как я, – задумалась Ардита. – Вот только в чем разница?» Законченная эгоцентристка, она часто размышляла о себе; это выходило совершенно естественно и не давало ей повода усомниться в своем бесконечном обаянии, притом что ее эгоцентризм всегда принимался как должное. В свои девятнадцать лет она производила впечатление бойкого, не по годам развитого ребенка, и в лучах ее красоты и юности все известные ей мужчины и женщины оказывались какими-то щепками, дрейфующими на волнах ее темперамента. Встречались ей и себялюбцы – вообще говоря, с ними было не так скучно, как с альтруистами, – но и среди этих не нашлось пока ни одного, кто устоял бы перед нею и не пал к ее ногам.
Хоть она и распознала себялюбие в том, кто сидел сейчас рядом, в голове у нее не захлопнулась привычная дверца, за которой оставались все преграды; напротив, интуиция подсказывала, что есть в этом человеке уязвимость и полная беззащитность. Когда Ардита бросала вызов условностям – в последнее время это стало ее любимой забавой, – ею двигало неутолимое желание быть собой, а этот новый знакомец, как она догадывалась, в противовес ей тяготился собственной дерзостью.
Он настолько завладел ее мыслями, что она даже забыла о своем незавидном положении, которое сейчас внушало ей не больше тревоги, чем поход на детский утренник в отроческом возрасте. У нее всегда было внутреннее убеждение, что с ней ничего не случится.
Сумерки сгущались. Бледный молодой месяц умильно смотрел на море; когда берег почти растворился в дымке, а вдоль далекого горизонта опавшими листьями полетели бурые тучи, яхта вдруг озарилась вспышкой лунного света, который сковал блестящей броней неспокойный кильватер. Когда на палубе закуривали сигарету, в темноте ярко вспыхивал огонек спички; ничто не нарушало тишину, кроме приглушенного урчанья двигателей да плеска волн, догонявших корму, и яхта стала похожей на небесный корабль-призрак, что стремится к звездам. Ароматы ночного моря несли с собой неизбывную истому.
Наконец Карлайл нарушил молчание.
– Везет же некоторым, – вздохнул он. – Я всегда хотел быть богатым, чтобы купить такую красоту.
Ардита зевнула.
– Я бы с тобой поменялась, – честно сказала она.
– И поменяешься – на сутки с лишним. Надо сказать, ты довольно бесстрашна для эмансипированной девицы.
– Прекрати меня так называть.
– Виноват.
– А мое бесстрашие, – медленно выговорила она, – искупает недостаток многого другого. Я действительно не боюсь никого и ничего – ни на небе, ни на земле.
– Хм, мне бы так.
– Бояться, – сказала Ардита, – могут либо исполины-силачи, либо трусы. Я не отношусь ни к тем, ни к другим. – Немного помолчав, она с горячностью продолжила: – Но мне хочется узнать о тебе. Что ты натворил и как выкрутился?
– А тебе зачем? – бесцеремонно спросил он. – Собираешься написать про меня сценарий?
– Давай рассказывай, – поторопила она. – При луне обманывать легко. Выдумай что-нибудь похлеще.
Из темноты появился негр; он зажег гирлянду маленьких лампочек под палубным тентом и стал накрывать плетеный стол к ужину. Среди обильных запасов провизии нашлись ломтики жареной курицы, салат, артишоки, земляничный джем; за ужином Карлайл разговорился – поначалу скованно, затем, ободряемый ее вниманием, все свободнее. Ардита почти не прикасалась к закускам: она не сводила глаз с загорелого молодого лица – красивого, ироничного, слегка растерянного.
Как поведал ей собеседник, путь его начался в бедном квартале захолустного городка в штате Теннесси – настолько бедном, что, кроме их семьи, других белых в округе не было. Среди своих приятелей он тоже не припоминал ни одного белого, зато черные ребятишки, добрая дюжина, вечно ходили за ним хвостом – восторженные обожатели, покоренные его фантазией и бесконечными проделками, в которые он их втягивал, но потом сам же и вызволял. По-видимому, эта привязанность и направила его музыкальные задатки в необычное русло.
Жила в том городке цветная женщина по имени Белль Поуп-Кэлхун; ее приглашали играть на пианино во время праздников для белых детей – для приличных белых детей, воротивших нос от Кертиса Карлайла. Но этот белый «голодранец» часами просиживал рядом с ней у пианино и тоненько подтягивал на свистульке казу, какая была у каждого парня. К тринадцати годам он обзавелся видавшей виды скрипочкой, по слуху разучил веселый, заводной регтайм и стал играть в закусочных близ Нэшвилла. Прошло восемь лет, и регтайм свел с ума всю страну; тогда Карлайл сколотил группу из шестерых чернокожих и отправился с ними в турне по престижным ночным клубам для белых. Пятеро музыкантов были его друзьями детства; к ним примкнул коротышка-мулат Бейб Дивайн, который раньше перебивался случайными заработками в нью-йоркской гавани, а до этого батрачил на бермудских плантациях, пока не пырнул хозяина стилетом в спину. Карлайл закрепил свой успех и оказался на Бродвее; ангажементы посыпались со всех сторон, а денег привалило столько, что ему и не снилось.
Тогда-то с ним и начали происходить перемены, непонятные и горькие. Ему не давало покоя, что он растрачивает свои золотые годы, кривляясь с бандой чернокожих на потребу толпе. Состав у них был в своем роде оригинальный: три тромбона, три саксофона и флейта самого Карлайла; к тому же он обладал совершенно особым чувством ритма, выделявшим его из общего ряда, но, как ни странно, в нем проявилась обостренная гордость, он возненавидел эстраду, да так, что каждый выход давался ему кровью.
Деньги текли рекой: каждый новый контракт был выгоднее предыдущего, но всякий раз, когда он приходил к менеджерам и говорил, что хочет отделиться от черного секстета, чтобы начать сольную карьеру пианиста, его поднимали на смех и объявляли сумасшедшим – эта затея воспринималась как профессиональное самоубийство. Потом он уже потешался над этой фразой: «профессиональное самоубийство». Но так выражались поголовно все.
От случая к случаю они, зашибая по три тысячи за ночь, играли на закрытых вечеринках, и это его доконало. Такие вечеринки устраивались в клубах и частных домах, куда вход ему в другое время был заказан. Да и то сказать, он всего лишь играл роль дрессированной обезьяны, вечного статиста. Сама театральная атмосфера вызывала у него отвращение: запах румян и пудры, треп за кулисами, снисходительные хлопки в ложах. Играть с душой он больше не мог. Его влекло роскошество свободной жизни, однако ее приход оказался удручающе медленным. Нет, конечно, с каждым днем желанный миг становился все ближе, но Карлайл, как ребенок, который слизывает мороженое по одной капле, не мог распробовать его на вкус.