У подъезда стояли трое молодых людей; они тоже только что покинули зал. Не сговариваясь, мы все двинулись в одном направлении. Они — эти трое — шли чуть впереди. И вдруг один из них, усмехнувшись, сказал:
— Штучки, братцы! Дешевые приемы, рассчитанные на идиотов. И артисты у него липовые: послушный скот! Недаром еще мой дядя пел!..
И мы с соседом услышали на мотив матчиша:
Я — Мейерхольд лиловый
И бестолковый!
В театре я — новатор
И декоратор!
Когда «певец» закончил, мой спутник спокойно сказал:
— Я сейчас набью ему морду.
Уверенный, что он, безусловно, это сделает, я попытался успокоить его:
— Стойте! Не надо! Этим вы ничего не докажете.
— Нет, докажу! Я докажу ему, что за такие песни его будет бить каждый человек, который хочет счастья нашему искусству. А вы отпустите мою руку! — Так как я держал ее довольно крепко, он добавил: — Не то я и вам морду набью!
Он бы, конечно, мог это сделать, столько гнева и ярости было в его лице.
Но произошло неожиданное: пока мы обсуждали возможную схватку, те трое вскочили на ходу в проходящий трамвай. Мы остались вдвоем, и он тогда сказал:
— Вас бы бить я не стал. Ведь не вы пели эту пошлятину! Давайте знакомиться: я — Охлопков. А для тебя — Николай.
Мы побратались и стали видеться почти ежедневно.
Несмотря на то что я обслуживал ряд газет, заработки мои были малые. И Коля взялся мне помочь.
— Сколько раз ты ешь в день? — спросил он.
— Два: утром и в обед.
— Это не годится! «Мужик должен быть сыт и от этого свиреп!» Так говорил мой дед. Ион был прав. Почему не ужинаешь в Кружке?
— Это же Клуб мастеров! — усмехнулся я. — Ты знаешь, какие там цены?!
— Знаю. Но ты журналист и должен вертеться среди людей большого искусства! Иначе отстанешь от жизни! Что, кроме своей писанины, ты умеешь делать?
— Умею стрелять из винта и нагана, рубить шашкой, крепко сижу в седле.
— А из гражданского обихода не найдется ли чего-нибудь?
— Хорошо боксирую. Знаю классическую.
— Нет, борьба не нужна. А вот первое подойдет. Я устрою тебя в нашу картину: будешь заводить драки!
Но в результате его хлопот я попал не к Александру Разумному, у которого снимался Коля, а на студию «Межрабпом-Русь». Мой первый гонорар — два рубля сорок (двенадцать обедов) был получен за схватку с Борисом Барнетом в фильме Льва Кулешова «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков».
После просмотра картины Охлопков сказал мне:
— Ты очень хорошо получился.
— Неужели узнал?!
— Конечно, твоя спина весьма выразительна! Отличный боец!
Слышать это мне было исключительно приятно, несмотря на то, что на экране я мелькнул всего лишь на несколько секунд.
Так началась моя жизнь в кинематографе, крестным отцом которой был мой дорогой друг Николай Охлопков. Дружили до последних его дней: он ушел, не дожив до шестидесяти семи…
Когда — после нескольких поставленных сценариев — я принес Охлопкову мою первую пьесу, прочел он ее быстро (хотя и был очень занят: кроме руководства Реалистическим театром снимался еще в фильме «Дела и люди»). Уже на следующий день он спросил:
— Кто-нибудь ставит?
— Да. Театр Красной Армии.
— Режиссер?
— Завадский.
— Это хорошо. У него настоящий талант и богатая фантазия! А где еще?
— Пойдет в филиале Малого и в Первом рабочем художественном.
— Х-м… Три театра в Москве?! Даже для столицы многовато… А жаль, я бы тоже взялся, но четвертым быть не хочу: хватит того, что я сам — бывшая Четвертая студия. А уж следующую пьесу ты, брат, дай мне одному. Только поменьше ремарок! Некто из вашей шатии попросил меня ознакомиться с его очередным шедевром, так там в списке действующих лиц об одном персонаже было написано: «Любит кошек»! А это животное в пьесе ни разу не появлялось. Да, вот еще: пожалуйста, не расписывай подробно и назойливо место действия. Пушкин писал: «Бахчисарай. Фонтан. Луна». Режиссеру вполне достаточно, если он режиссер!
Надо сказать, что, когда дело касалось театра, Охлопков ни с кем из друзей не любил советоваться. Поэтому, если мог узнать что-либо для себя полезное (а он исключительно талантливо умел «выуживать» в разговорах необходимые детали), то всегда прямо говорил: «Как ты отлично понимаешь, я в совете твоем совершенно не нуждаюсь. Мне просто любопытно тебя послушать. Узнать твое мнение».
В таких случаях я не был исключением.
Человеку, впервые попавшему на репетиции к Охлопкову и не привыкшему к его манере, поначалу могло стать не по себе. Дело в том, что Охлопков, прогоняя пьесу с артистами и монтировочной частью, затрачивал столько энергии, что в пересчете на киловатты ею можно было бы осветить любой район Москвы. Николай Павлович заканчивал репетицию только тогда, когда силы уже полностью оставляли его, несмотря на физические данные, вполне достаточные для профессионального борца. Охрипший, обессиленный, Охлопков почти падал в кресло и, запрокинув голову, закрывал глаза. Однажды я не удержался:
— Ну что ты орешь как резаный? Зачем прыгаешь взад и вперед, словно горный козел? Ведь когда-нибудь сердце не к выдержит. «Тик» — мы еще услышим, а уже «так» не получится! Каждый твой рев — это зарубка на сердце. А ранка — ручеек, потом — речка, а много ручейков — Волга, то есть инфаркт или инсульт! Опомнись, Коля!
Он нетерпеливо прервал меня:
— Ничего не получится. Нельзя работать, не отдавая себя всего — вместе с сердцем и другими потрохами. Теперь — по деталям: во-первых, в тишине хорошо только разводить кур. Это не вопли, я — не ору, а просто громко разговариваю, чтобы актеры лучше слышали. Или выражаю свое впечатление от виденного. Пойми: выражаю впечатление. Стало быть, являюсь одновременно экспрессионистом и импрессионистом! Наверное, тебе не знаком смысл этих слов?
— Почему? «Экспрессной» по-французски «выражение», а «импрессион» — «впечатление».
— Смотри, какой образованный!
— Ладно! Но иногда, Николай Павлович, ты не замечаешь, что ругаешься просто как портовый босяк! Хорошо еще, что не при женщинах…
— Да это не ругань! Актеры великолепно понимают, что я не хочу их обидеть. Это тебе мои слова кажутся бранными, потому что ты — человек, не связанный с театром органически, целиком.
Повторяю: я — не искусствовед и не собирался в своих отрывочных заметках разбирать творчество человека, яркой звездой сиявшего на небосклоне нашего театра. Ярким было не только его творчество, его спектакли. Он сам был яркой личностью — и в быту, и в общении с теми, кто его окружал, с друзьями, актерами, соратниками.
Я горжусь тем, что был его другом, любил его как брата, получая взамен ту же чистую дружбу и братскую любовь. За всю нашу жизнь мы ни разу не поссорились, хотя иногда и ругались до хрипоты. Но брань, которой мы порой осыпали друг друга, если ее перевести на нормальный язык, была лишь текстовым выражением нормального творческого спора, где каждый по возможности четко пытался доказать свою правоту.
Меня привлекали в нем удивительная способность самовыражения, словесная и действенная, и этакая священная одержимость, сочетавшаяся с детской наивностью и безграничным доверием к людям.
Он жил всегда в особом, только одним им изученном и только одному ему видимом мире, накапливая духовные богатства, которыми щедро делился со своими соратниками, не тая от них своих раздумий, догадок, сомнений.
Мы виделись часто, и каждая наша встреча была радостью, надеюсь, для обоих. Мы торопились многое рассказать друг другу. Делились своими замыслами, горестями и удачами, шутили. Вот два примера.
Охлопков поставил «Лодочницу» Погодина. На сцене примадонна гребла по настоящей воде. Когда после спектакля я зашел к Охлопкову, он спросил: