«Нет, отчего же, садитесь-зи!»
«Право, Гуго Карлович, мне перед вами стоять лучше: мы ведь стоеросовые и к этому с мальства обучены, особенно с иностранными людьми мы всегда должны быть вежливы».
«Эх вы, какой штука!» — весело пошутил Пекторалис и насильно посадил гостя в кресло.
Тому больше уже ничего не оставалось делать, как только почтительно из глубины сиденья на край подвинуться.
«Ну, теперь извольте говорить, что вы желаете? Если вы бедны, то вперед предупреждаю, что я бедным ничего не даю: всякий, кто беден, сам в этом виноват».
Приказный заслонил ладонью рот и, воззрясь подобострастно в Пекторалиса, ответил:
«Это вы говорите истинно-с: всякий бедный сам виноват, что он бедный. Иному точно что и бог не даст, ну а все же он сам виноват».
«Чем же такой виноват?»
«Не знает, что делать-с. У нас такой один случай был: полк квартировал, кавалерия или как они называются… на лошадях».
«Кавалерия».
«Именно кавалерия, так там меня один ротмистр раз всей философии выучил».
«Ротмистр никогда не учит философии».
«Этот выучил-с, случай это такой был, что он мог выучить».
«Разве что случай».
«Случай-с: они командира-с ожидали и стояли верхами на лошадях да курили папиросочки, а к ним бедный немец подходит и говорит: „Зейен-зи зо гут“;[204] и как там еще, на бедность. А ротмистр говорит: „Вы немец?“ — „Немец“, — говорит. „Ну так что же вы, говорит, нищенствуете? Поступайте к нам в полк и будете как наш генерал, которого мы ждем“, — да ничего ему и не дал».
«Не дал?»
«Не дал-с, а тот и взаправду в солдаты пошел и, говорят, генералом сделался да этого ротмистра вон выгнал». «Молодец!»
«И я говорю — молодец; и оттого я всегда ко всякому немцу с почтением, потому бог его знает, чем он будет».
«Это совсем превосходный человек, это очень хороший человек», — подумал про себя Пекторалис и вслух спрашивает:
«Ну, анекдот ваш хорош; а по какому же вы ко мне делу?»
«По вашему-с».
«По моему-у-у?»
«Точно так-с».
«Да у меня никаких делов нет-с».
«Теперь будет-с».
«Уж не с Сафроновым ли?»
«С ним и есть-с».
«Он никакого права не имеет, ему забор сказано стоять — он и стоит».
«Стоит-с».
«А про ворота ничего не сказано».
«Ни слова не сказано-с, а дело все-таки будет-с. Он приходил ко мне и говорит: „Бумагу подам“».
«Пусть подает».
«И я говорю: „Подавай, а про ворота у тебя в контракте ничего не сказано“».
«Вот и оно!»
«Да-с, а он все-таки говорит… вы извините, если я скажу, что он говорил?»
«Извиняю».
«Я, говорит, хоть и все потеряю..»
«Да он уже и потерял, его работа никуда не годится, его паровики свистят».
«Свистят-с».
«Ему теперь шабаш работать».
«Шабаш, и я ему говорю: „Твоей фабрикации шабаш, и никто тебе ничего не поможет, — в ворота ничего ни провесть, ни вывезть нельзя“. А он говорит: „Я вживе дышать не останусь, чтобы я этакому ферфлюхтеру[205] немцу уступил“».
Пекторалис наморщил брови и покраснел.
«Неужто это он так и говорил?»
«Смею ли я вам солгать? истинно так и говорил-с: ферфлюхтер, говорит, вы и еще какой ферфлюхтер, и при многих, многих свидетелях, почитай что при всем купечестве, потому что этот разговор на благородной половине в трактире шел, где все чай пили».
«Вот именно негодяй!»
«Именно негодяй-с. Я его было остановил, — говорю: „Василий Сафроныч, ты бы, брат, о немецкой нации поосторожнее, потому из них у нас часто большие люди бывают“, — а он на это еще пуще взбеленился и такое понес, что даже вся публика, свои чаи и Сахары забывши, только слушать стала, и все с одобрением».
«Что же именно он говорил?»
«Это, говорит, новшество, а я по старине верю: а в старину, говорит, в книгах от царя Алексея Михайловича писано,[206] что когда-де учали еще на Москву приходить немцы, то велено-де было их, таких-сяких, туда и сюда не сажать, а держать в одной слободе и писать по черной сотне».
«Гм! это разве был такой указ?»
«Вспоминают в иных книгах, что был-с».
«Это совсем не хороший указ».
«И я говорю, не хорошо-с, а особенно: к чему о том через столько прошлых лет вспоминать-с, да еще при большой публике и в народном месте, каковы есть трактирные залы на благородной половине, где всякий разговор идет и всегда есть склонность в уме к политике».
«Подлец!»
«Конечно, нечестный человек, и я ему на это так и сказал». «Так и сказали?»
«Так и сказал-с; но только как от моих этих слов у нас между собою горячка вышла, и дошло дело до ругани, а потом дошло и больше».
«Что же: у вас вышла русская война?»
«Точно так-с: пошла русская война».
«И вы его поколотили?»
«И я его, и он меня, как по русской войне следует, но только ему, разумеется, не так способно было меня побеждать, потому что у меня, извольте видеть, от больших наук все волоса вылезли, — и то, что вы тут на моей голове видите, то это я из долгового отделения выпускаю; да-с, из запасов, с затылка начесываю… Ну, а он лохматый».
«Лохматый, негодяй».
«Да-с; вот я потому, как вижу, что мир кончен и начинается война, я первым делом свои волосы опять в долговое отделение спустил, а его за вихор».
«Хорошо!»
«Хорошо-с; но, признаться, и он меня натолкал».
«Ничего, ничего».
«Нет, больно-с».
«Ничего; я вас буду на мой счет лечить. Вот вам сейчас же и рубль на это».
«Покорно вас благодарю: я на вас и полагался, но только это ведь не вся беда».
«А в чем же вся-то?»
«Ужасную я неосторожность сделал».
«Ну-у?»
«Началось у нас после первого боя краткое перемирие, потому что нас розняли, и пошел тут спор; я сам и не знаю, как впал от этого в такое безумие, что сам не знаю, что про вас наговорил».
«Про меня?»
«Да-с; об заклад за вас на пари бился-с, что подавай, говорю, подавай свою жалобу, — а ты Гуги Карлыча волю не изменишь и ворота отбить его не заставишь».
«А он, глупец, думает, что заставит?»
«Смело в этом уверен-с, да и другие тоже уверяют-с».
«Другие!»
«Все как есть в один голос».
«О, посмотрим, посмотрим!»
«И вот они восторжествуют-с, если вы поддадитесь».
«Кто, я поддамся?»
«Да-с».
«Да вы разве не знаете, что у меня железная воля?»
«Слышал-с, и на нее в надежде такую и напасть на себя сризиковал взять: я ведь при всех за вас об заклад бился и увлекся сто рублей за руки дать».
«И дайте — назад двести получите».
«Да вот-с, я, их всех там в трактире оставивши, будто домой за деньгами побежал, и к вам и явился: ведь у меня, Гуго Карлыч, дома, окромя двух с полтиною, ни копейки денег нет».
«Гм, нехорошо! Отчего же это у вас денег нет?»
«Глуп-с, оттого и не имею; опять в такой нации, что тут — честно жить нельзя».
«Да, это вы правду сказали».
«Как же-с, я честью живу и бедствую».
«Ну ничего, — я вам дам сто рублей».
«Будьте благодетелем: ведь они не пропадут-с. Это все от вас зависит».
«Не пропадут, не пропадут, вы с него когда двести получите, сто себе возьмите, а эти сто мне возвратите».
«Непременно ворочу-с».
Пекторалис вручил подьячему бумажку, а тот, выйдя за двери, хохотал, хохотал, так что насилу впотьмах в соседний двор попал и полез к Сафронычу через забор пьяный магарыч пить.
«Ликуй, — говорит, — русская простота! Ныне я немца на такую пружину взял, что сатана скорее со своей цепи сорвется, чем он соскочит».
«Да хотя поясни», — приставал Сафроныч.
«Ничего больше не скажу, как уловлен он — и уловлен на гордости, а это и есть петля смертная».
«Что ему!»
«Молчи, маловер, или не знаешь, ангел на этом коне поехал, и тот обрушился, а уж немцу ли не обрушиться».