— Ах, вот что!
Девушка за трельяжем пошевелилась. Дамы это заметили, и гостья, улыбнувшись, промолвила тихо:
— Неужели она опять уснет?
— Наверное, — отвечала хозяйка. — Она так повсеместно: придет, поспит и побежит в свою вонючку «совершать свое дело — потрошить чье-то мертвое тело».[335] Но, однако, надо сказать, что Бертенсон[336] их отлично держит в руках, особенно с тех пор, как они его огорчили.
— Но ведь и он их потом проучил…
— Это правда, но они все-таки от него много терпят.
— Но отчего же Лидии Павловне дома не спать?
— Хаос в семье, все друг другу не нравятся, ей неприятно слышать, что говорят ее братья о гиппических конкурсах[337] и дуэлях, а тем неприятно, что она потрошит мертвое тело, да и матери неприятно слышать, чем она занята, вот и идет весь дом — кто в лес, кто по дрова… Но зато брат Лука ее очень ласкает и даже посылает ей цветы в вонючку.
Гостья кивнула на спящую и тихо спросила:
— Она ведь скоро кончит и будет фельдшеричка?
— Да.
— Мне помнится, она еще давно как будто бы училась перевязкам?
— Ах, ее ученьям несть конца: и гимназия, и педагогия, и высшие курсы — все пройдено, и серьги из ушей вынуты, и корсет снят, и ходит девица во всей простоте.
— По-толстовски?
— Мм… Ну, к Толстому, знаете… молодежь к нему теперь уже совсем охладевает. Я говорила всегда, что это так и будет, и нечего бояться: «не так страшен черт, как его малютки».
Гостья улыбнулась и заметила:
— Это правда: он надоел своей моралью, но ведь было время, что вы не держались этой пословицы, а раньше и сами к нему были пристрастны.
— Я? Да, я переменилась, и я этого и не скрываю. Я всегда очень любила чтение и тогда во всех отношениях была за Толстого. Его Наташа, например! Да разве это не прелесть? Это был мой идол и мое божество! И это так увлекательно, что я не заметила, где там излит этот весь его крайний реализм — про эти пеленки с детскими пятнами.[338] Что же такое? Дети мараются. Без этого им нельзя, и это не производило на меня ничего отвратительного, как на прочих. Или вспомните потом, как у него описан этот Александр Первый.
— Как же! Он одевается?
— Да. Помните, как он пристегивает помочи?
— Ах, это божественно!
— Да; но разве там только одни помочи? Ведь он перед вами тут же весь, как живой!.. Я его вижу, я его чувствую!..
— Тоже очень хорош и Наполеон с его темными глазами.
— У Наполеона были серые глаза.
— Но они давали такое впечатление…
— Об этом не спорю; в этом во всем Толстой несравненен. Тут нет и спора, но когда он заумничался, бросил свое дело и стал писать глупости, вроде того, чтобы запрещать людям есть мясо и чтобы никто не женился, а девушки чтобы зашивались по шею и не выходили замуж, то я сразу же прямо сказала: это вздор! Тогда лучше всех свесть к скопцам, и конец, но я, как православная, я не хочу быть на его стороне.
Тут гостья тихо заметила, что Толстой собственно никогда никому не запрещал есть мясо и, кажется, говорил, что иным даже надо жениться.
— Да, я знаю, что собственно он еще ничего не запрещал, но, однако, для чего он об этом писал так сильнодержавно?
— Да, он, конечно, писал очень смело, но собственно он, слава богу, у нас еще даже не имеет и права ничего запретить.
— Конечно, слава богу! Но для чего он все это одно только и твердит? Вот это зачем? Он убеждает, что злых не надо обижать, или просто доказывает, что без веры нельзя служить, и все это очень мило, но вдруг сорвется и опять начинает писать глупости: например, зачем мыло? Ну, скажите на милость: он не знает, зачем мыло! Позвольте, но как же без мыла: как мыть руки, голову и, наконец, белье? В золе его, что ли, золить? Но, однако, я бы ему еще и это простила за его прежнее. По совести говоря, все мужчины глупы, когда берутся не за свое дело; но мало ли что говорится! Не всякое же лыко в строку: вольному воля, а спаси нас рай. То же и о мясе. Кто любит рыбное или мучное, пусть и не ест мяса. Какая форма правления ни будь, а к этому нигде и никто никого не принуждает… Сделайте милость! Еще, может быть, от этого для нас филейная вырезка дешевле будет. Не правда ли?
— Конечно.
— Ну, то-то и есть! Все равно и те, кто не хочет жениться или которые не хотят замуж выходить, — они пусть так и остаются, как им угодно. Ведь о них и в Евангелии сказано: «суть скопцы…» Понимаете, это безумцы!
Гостья сделала согласный знак головой.
— У моих сыновей, когда они были мальчики, — продолжала хозяйка, — был репетитор из академистов, очень честолюбивый, но смешной, и все собирался в монахи, а когда мы ему говорили: «Вы, monsieur, лучше женитесь!» — так он на это прямо отвечал: «Не вижу надобности».
Дама слегка полуоборотилась к трельяжу и сказала:
— Лидия, ты проснулась или спишь еще?
— Да, ma tante,[339] — ответил полусонный контральто.
— То есть что же это значит: ты выспалась или ты еще спишь?
— Вы, ma tante, вероятно, хотите говорить о чем-нибудь, чего я не должна понимать, и хотите, чтоб я вышла?
— Я хотела бы, чтобы ты вышла, но только не из комнаты, а вышла бы, наконец, замуж.
— А я тоже спрошу вас, как ваш семинарист: «для какой надобности?»
— А вот хотя бы для той надобности, чтобы при тебе можно было обо всем говорить, не стесняясь твоим присутствием.
— Да мне кажется, вы и так не стесняетесь.
— Ну, нет!
— Значит, я еще мало знаю; но считайте, что я замужем и знаю все, что вам известно.
— Послушайте, пожалуйста, что она говорит на себя! Но я вам что-то хотела сказать… Ах да!.. Вы ведь, наверное, слышали, что все рассказывали о том, как к графу приехал будто один родной, какой-то гусар, в своей форме, все в обтяжку, а он будто взял и подвязал ему нянькин фартук, а иначе он не хотел его пустить в салон.
— Да, об этом говорили… и, говорят, это правда.
— Ну да! И если хотите, по-моему, гусарская форма в самом деле… не совсем скромно.
— Да, но очень красиво!
— Красиво — да. Но и этот фартук, ведь это тоже дерзость! Гусар — и в фартуке! Но вот чего ему еще больше нельзя простить, это его несносная проницательность. От нее общественный вред.
— Вот, вот! Конечно, вред обществу нельзя позволить. Я слушаю, в чем вы видите это дело?
II
— А дело в том, что по какому праву господин граф портит нашу прислугу? Если он себя приучил, чтобы все за собою прибирать, то это для него и преудобно; но мы к этому пока еще ведь не стремимся. Не так ли?
— Конечно.
— Так для чего же он навязывает нам невозможную жизнь панибратства с прислугою, которая и груба и порочна?
— Это глупо.
— Конечно, глупо! Я внушила Аркадию, чтоб он сделал это в смешные стихи и прочитал. Вы знаете, его талант в свете ведь очень многим нравится.
— Да, это все говорят, и он такой искательный… О, он пойдет!
— Может быть, и даже вероятно; но о будущем нельзя так судить: будущее, как говорят, «в руках всемогущего бога». Только, конечно, ему в его успехе очень много помогает его симпатичный талант. Второй мой сын, Валерий, совсем иной: это практик!
— О, разумеется! — отвечала, немного смутившись, гостья и торопливо повернула вопрос в другую сторону. — В чем же именно Толстой портит с прислугою? — спросила она.
— Извольте! — отвечала хозяйка. — Мы будем говорить о прислуге как настоящие чиновницы, но это не пустой вопрос: о прислуге говорит Шопенгауер.[340] Прислуга может вас успокоить и может расстроить. Я вам не буду приводить всех толстовских рацей[341] о прислуге, а прямо дам вам готовую иллюстрацию, как это отражается. У меня вышло расстройство с моей камеристкой… Лидия мешает вам все рассказать, но я не могу утерпеть и кое-что расскажу.