Впала в свою колею Домна Платоновна ненароком. Сначала она смиренно таскала свои кружева и вовсе не помышляла о сопряжении с этим промыслом каких бы то ни было других занятий: но столица волшебная преобразила нелепую мценскую бабу в того тонкого фактотума,[34] каким я знавал драгоценную Домну Платоновну.
Стала Домна Платоновна смекать на все стороны и проникать всюду. Пошло это у нее так, что не проникнуть куда бы то ни было Домне Платоновне было даже невозможно: всегда у нее на рученьке вышитый саквояж с кружевами, сама она в новеньком шелковом капоте; на шее кружевной воротничок с большими городками, на плечах голубая французская шаль с белою каймою; в свободной руке белый, как кипень, голландский платочек, а на голове либо фиолетовая, либо серизовая[35] гроденаплевая[36] повязочка, ну, одним словом, прелесть дама. А лицо! — само смиренство и благочестие. Лицом своим Домна Платоновна умела владеть, как ей угодно.
— Без этого, — говорила она, — никак в нашем деле и невозможно: надо виду не показать, что ты Ананья или каналья.
К тому же и обращение у Домны Платоновны было тонкое. Ни за что, бывало, она в гостиной не скажет, как другие, что «была, дескать, я во всенародной бане», а выразится, что «имела я, сударь, счастие вчера быть в бестелесном маскараде»; о беременной женщине ни за что не брякнет, как другие, что она, дескать, беременна, а скажет: «она в своем марьяжном интересе», и тому подобное.
Вообще была дама с обращением и, где следовало, умела задать тону своей образованностью. Но, при всем этом, надо правду сказать, Домна Платоновна никогда не заносилась и была, что называется, своему отечеству патриотка. По узости политического горизонта Домны Платоновны и самый патриотизм ее был самый узкий, то есть она считала себя обязанною хвалить всем Орловскую губернию и всячески привечать и обласкивать каждого человека «из своего места».
— Скажи ты мне, — говорила она, — что это такое значит: знаю ведь я, что наши орловцы первые на всем свете воры и мошенники; ну, а все какой ты ни будь шельма из своего места, будь ты хуже турки Испулатки лупоглазого, а я его не брошу и ни на какого самого честного из другой губернии променять не согласна?
Я ей на это отвечать не умел. Только, бывало, оба удивляемся:
— Отчего это в самом деле?
Глава третья
Мое знакомство с Домной Платоновной началось по пустому поводу. Жил я как-то на квартире у одной полковницы, которая говорила на шести европейских языках, не считая польского, на который она сбивалась со всякого. Домна Платоновна знала ужасно много таких полковниц в Петербурге и почти для всех их обделывала самые разнообразные делишки: сердечные, карманные и совокупно карманно-сердечные и сердечно-карманные. Моя полковница была, впрочем, действительно дама образованная, знала свет, держала себя как нельзя приличнее, умела представить, что уважает в людях их прямые человеческие достоинства, много читала, приходила в неподдельный восторг от поэтов и любила декламировать из «Марии» Мальчевского:
Bo na tym świecie śmierć wszystko zmiecie,
Robak się, lęgnie i w bujnym kvviecie.
[37] Я видел Домну Платоновну первый раз у своей полковницы. Дело было вечером; я сидел и пил чай, а полковница декламировала мне:
Во na tym świecie śmierć wszystko zmiecie,
Robak się, lęgnie i w bujnym kvviecie.
Домна Платоновна вошла, помолилась богу, у самых дверей поклонилась на все стороны (хотя, кроме нас двух, в комнате никого и не было), положила на стол свой саквояж и сказала:
— Ну вот, мир вам, и я к вам!
В этот раз на Домне Платоновне был шелковый коричневый капот, воротничок с язычками, голубая французская шаль и серизовая гроденаплевая повязочка, словом весь ее мундир, в котором читатели и имеют представлять ее теперь своему художественному воображению.
Полковница моя очень ей обрадовалась и в то же время при появлении ее будто немножко покраснела, но приветствовала Домну Платоновну дружески, хотя и с немалым тактом.
— Что это вас давно не видно было, Домна Платоновна? — спрашивала ее полковница.
— Всё, матушка, дела, — отвечала, усаживаясь и осматривая меня, Домна Платоновна.
— Какие у вас дела!
— Да ведь вот тебе, да другой такой-то, да третьей, всем вам кортит,[38] всем и угодить надо; вот тебе и дела.
— Ну, а то дело, о котором ты меня просила-то, помнишь… — начала Домна Платоновна, хлебнув чайку. — Была я намедни… и говорила…
Я встал проститься и ушел.
Только всего и встречи моей было с Домной Платоновной. Кажется, знакомству бы с этого завязаться весьма трудно, а оно, однако, завязалось.
Сижу я раз после этого случая дома, а кто-то стук-стук-стук в двери.
— Войдите, — отвечаю, не оборачиваясь.
Слышу, что-то широкое вползло и ворочается. Оглянулся — Домна Платоновна.
— Где ж, — говорит, — милостивый государь, у тебя здесь образ висит?
— Вон, — говорю, — в угле, над шторой.
— Польский образ или наш, христианский? — опять спрашивает, приподнимая потихоньку руку.
— Образ, — отвечаю, — кажется, русский.
Домна Платоновна покрыла глаза горсточкой, долго всматривалась в образ и наконец махнула рукою — дескать: «все равно!» — и помолилась.
— А узелочек мой, — говорит, — где можно положить? — и оглядывается.
— Положите, — говорю, — где вам понравится.
— Вот тут-то, — отвечает, — на диване его пока положу. Положила саквояж на диван и сама села.
«Милый гость, — думаю себе, — бесцеремонливый».
— Этакие нынче образки маленькие, — начала Домна Платоновна, — в моду пошли, что ничего и не рассмотришь. Во всех, это у аристократов всё маленькие образки. Как это нехорошо.
— Чем же это вам так не нравится?
— Да как же: ведь это, значит, они бога прячут, чтоб совсем и не найти его.
Я промолчал.
— Да право, — продолжала Домна Платоновна, — образ должен быть в свою меру.
— Какая же, — говорю, — мера, Домна Платоновна, на образ установлена? — и сам, знаете, вдруг стал чувствовать себя с ней как со старой знакомой.
— А как же! — возговорила Домна Платоновна, — посмотри-ка ты, милый друг, у купцов: у них всегда образ в своем виде, ланпад и сияние… все это как должно. А это значит, господа сами от бога бежат, и бог от них далече. Вот нынче на святой была я у одной генеральши… и при мне камердинер ее входит и докладывает, что священники, говорит, пришли.
«Отказать», — говорит.
«Зачем, — говорю ей, — не отказывайте — грех».
«Не люблю, — говорит, — я попов».
Ну что ж, ее, разумеется, воля; пожалуй себе отказывай, только ведь ты не любишь посланного; а тебя и пославший любить не будет.
— Вон, — говорю, — какая вы, Домна Платоновна, рассудительная!
— А нельзя, — отвечает, — мой друг, нынче без рассуждения. Что ты сколько за эту комнату платишь?
— Двадцать пять рублей.
— Дорого.
— Да и мне кажется дорого.
— Да что ж, — говорит, — не переедешь?
— Так, — говорю, — возиться не хочется.
— Хозяйка хороша.
— Нет, полноте, — говорю, — что вы там с хозяйкой.
— Ц-ты! Говори-ка, брат, кому-нибудь другому, да не мне; я знаю, какие все вы, шельмы.
«Ничего, — думаю, — отлично ты, гостья дорогая, выражаешься».
— Они, впрочем, полячки-то эти, ловкие тоже, — продолжала, зевнув и крестя рот, Домна Платоновна, — они это с рассуждением делают.
— Напрасно, — говорю, — вы Домна Платоновна, так о моей хозяйке думаете: она женщина честная.