Уезжая, он жену, разумеется, взял с собою, но Офенберга не взял. Этот бедняк оставался у нас до поправки здоровья, пострадавшего в русской войне; но на Пекторалиса не жаловался, а только говорил, что никак не может догадаться, за что воевал.
«Позвал, — говорит, — меня, кричит: „Однако!“ — а потом: „Становись, говорит, и давай делать русскую войну; а если не будешь меня бить, — я один тебя буду бить“. Я долго терпел, а потом стал и его бить».
«И все за „однако“?»
«Больше ничего не слыхал и не знаю».
«Это ведь, однако, странно!»
«И, однако, больно-с», — отвечал Офенберг.
«А вы Кларе Павловне кур не строили,[199] Офенберг?»
«То есть, ей-богу, ничего не строил».
«И ни в чем не виноваты?»
«Ей-богу, ни в чем».
Так это и осталось под некоторым сомнением: в какой мере был виноват сей Иосиф[200] за то, за что он пострадал, но что Пекторалис на сей раз получил жестокий удар своей железной воле — это было несомненно, — и хотя нехорошо и грешно радоваться чужому несчастью, но, откровенно вам признаюсь, я был немножко доволен, что мой самонадеянный немец, убедясь в недостатке воли у самой Клары, получил такой неожиданный урок своему самомнению.
Урок этот, конечно, должен был иметь на него свое влияние, но все-таки он не сломал его железной воли, которой надлежало оборваться весьма трагикомическим образом, но совершенно при другом роковом обстоятельстве, когда у Пекторалиса зашла русская война с настоящим русским же человеком.
XIII
— Пекторалис имел достаточно воли, чтобы снесть неудовольствие, которое причинило ему открытие недостатка большой воли в его супружеской половине. Конечно, ему это было нелегко уже по тому одному, что его теперь должна была оставить самая, может быть, отрадная мечта — видеть плод союза двух человек, имеющих железную волю; но, как человек самообладающий, он подавил свое горе и с усиленною ревностью принялся за свое хозяйство.
Он устраивал фабрику и при этом на каждом шагу следил за своею репутациею человека, который превыше обстоятельств и везде все ставит на своем.
Выше было сказано, что Пекторалис приобрел лицевое место, задняя, запланная часть которого была в долгосрочной аренде у чугуноплавильщика Сафроныча, и что этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.
Ленивый, вялый и беспечный Сафроныч как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдет с места до конца контракта, — и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать.
А он со своим дрянным народом и еще более дрянным хозяйством мешал и не мог не мешать стройному хозяйству Пекторалиса. И этого мало; было нечто более несносное в этом положении: Сафроныч, почувствовав себя в силе своего права, стал кичиться и ломаться, стал всем говорить:
«Я-ста его, такого-сякого немца, и знать-де не хочу. Я своему отечеству патриот — и с места не сдвинусь. А захочет судиться, так у меня знакомый приказный Жига есть, — он его в бараний рог свернет».
Этого уже не мог снесть самоуважающий себя Пекторалис и, в свою очередь, решил отделаться от Сафроныча по-своему, и притом самым решительным образом, — для чего он уже и вперед расставил неосмотрительному мужику хитрые сети.
Пекторалис скомбинировал свои отношения с Сафронычем, казалось, чрезвычайно предусмотрительно, — так что Сафроныч, несмотря на свои права, весь очутился в его руках и увидал это тогда, когда дело было приведено к концу, или, по крайней мере, так казалось.
Но вот как шло дело.
Пекторалис трудился и богател, а Сафроныч ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Пекторалис, Сафроныч уже совсем оплошал и шел к неминучей нищете, но тем не менее все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти.
Я помню этого бедного, слабовольного человека с его русским незлобием, самонадеянностью и беспечностью.
«Что будет с вами, Василий Сафроныч, — говорили ему, указывая на упадок его дел, совершенно исчезавших за широкими захватами Пекторалиса, — ведь вон у вас по вашей беспечности перед самыми устами какой перехват вырос».
«И, да что же такое, господа? — отвечал беспечный Сафроныч, — что вы меня все этим немцем пугаете? Пустое дело: ведь и немец не собака — и немцу хлеб надо есть; а на мой век станет».
«Да ведь вон он всю работу у вас захватывает».
«Ну так что же такое? А может быть, это так нужно, чтобы он за меня работал. А с пепелища своего я все-таки не пойду».
«Эй, лучше уйдите — он вам отступного даст».
«Нет-с, не пойду: помилуйте, куда мне идти? У меня здесь целое хозяйство заведено, да у бабы — и корыта, и кадочки, и полки, и наполни: куда это все двигать?»
«Что вы за вздор говорите, Сафроныч, да мудрено ли все это передвинуть?»
«Да ведь это оно так кажется, что не мудрено, но оно у нас все лядащенькое, все ветхое: пока оно стоит на месте, так и цело; а тронешь — все рассыпется».
«Новое купите».
«Ну для чего же нам новое покупать, деньги тратить, — надо старину беречь, а береженого и бог бережет. Да мне и приказный Жига говорит: „Я, говорит, тебе по своему самому хитрому рассудку советую: не трогайся; мы, говорит, этого немца сиденьем передавим“».
«Смотрите, не врет ли вам ваш Жига».
«Помилуйте, что же ему врать! Если бы он, конечно, это трезвый говорил, то он тогда, разумеется, может по слабости врать; а то он это и пьяный божится: ликуй, говорит, Сафроныч, велии это творятся дела не к погибели твоей, а ко славе и благоденствию».
Такие обидные речи Сафроныча опять доходили до Пекторалиса и раздражали его неимоверно и, наконец, совсем вывели его из терпения и заставили выкинуть самую радикальную штуку.
«О, если он хочет со мною свою волю померить, — решил Пекторалис, — так я же ему покажу, как он передавит меня своим сиденьем! Баста! — воскликнул Гуго Карлыч, — вы увидите, как я его теперь кончу».
«Он тебя кончит», — передали Сафронычу; но тот только перекрестился и отвечал:
«Ничего; бог не выдаст — свинья не съест, мне Жига сказал: погоди, он нами подавится».
«Ой, подавится ли?»
«Непременно подавится. Жига это умно судил: мы, говорит, люди русские — с головы костисты, а снизу мясисты. Это не то что немецкая колбаса, ту всю можно сжевать, а от нас все что-нибудь останется».
Суждение всем понравилось.
Но на другой день после этих переговоров жена Сафроныча будит его и говорит:
«Встань скорее, нетяг ленивый, — иди посмотри, что нам немец сделал».
«Что ты все о пустяках, — отвечал Сафроныч, — я тебе сказал: я костист и мясист, меня свинья не съест».
«Иди смотри, он и калитку и ворота забил; я встала, чтобы на речку сходить, в самовар воды принести, а ворота заперты, и выходить некуда, а отпирать не хотят, говорят — не велел Гуго Карлыч и наглухо заколотил».
«Да, — вот это штука!» — сказал Сафроныч и, выйдя к забору, попробовал и калитку и ворота: видит — точно, они не отпираются; постучал, постучал: никто не отвечает. Забит костистый человек на своем заднем дворе, как в ящике. Влез Василий Сафроныч на сарайчик и заглянул через забор — видит, что и ворота и калитка со стороны Гуго Карлыча крепко-накрепко досками заколочены.
Сафроныч кричал, кликал всех, кого знал, как зовут в доме Пекторалиса, и никого не дозвался. Никто ему не помог, а сам Гуго вышел к нему со своею мерзкою немецкою сигарою и говорит:
«Ну-ка ну, что ты теперь сделаешь?»
Сафроныч оробел.
«Батюшка, — отвечал он с крыши Пекторалису, — да что же вы это учреждаете? Ведь это никак нельзя: я контрактом огражден».
«А я, — отвечает Пекторалис, — вздумал еще тебя и забором оградить».
Стоят этак — один на крыльце, другой на крыше — и объясняются.
«Да как же мне этак жить? — спрашивал Сафроныч, — мне ведь теперь выехать наружу нельзя».