Записка была — реестр самых разнообразных покупок, сделанных Пекторалисом и оставленных в городе. Тут было вино, закуска и прочее.
Пекторалис, очевидно, хотел задать нам большой пир — и действительно, на другой же день, когда вся бакалея была привезена, он обошел всех нас, прося к себе вечером на большое угощение, по случаю своей женитьбы.
Мне показалось, что я не вслушался, и я его переспросил:
«Вы даете нам прощальный пир по случаю своего отъезда и нового приобретения?»
«О нет; это мы еще будем пировать там, когда хорошо пойдет мое дело, а теперь я делаю пир потому, что я сегодня буду жениться».
«Как, вы будете сегодня жениться?»
«О да, да, да: сегодня Клара Павловна… я с ней сегодня женюсь».
«Что вы за вздор говорите?»
«Никакой вздор, непременно женюсь».
«Как женитесь? Да ведь, позвольте, вы ведь три года уже как женаты».
«Гм! да, три года, три года. Ишь вы! Вы думаете, что это всегда будет так, как было три года. Конечно, это могло так оставаться и тридцать три года, если бы я не получил денег и не завел своего хозяйства; но теперь нет, брат, Клара Павловна, будьте покойны, я с вами нынче женюсь. Вы меня, кажется, не понимаете?»
«Решительно не понимаю, не понимаю».
«Дело самое простое: у меня с Кларинькой так было положено, что когда у меня будет три тысячи талеров, я буду делать с Кларинькой нашу свадьбу. Понимаете, только свадьбу и ничего более, а когда я сделаюсь хозяином, тогда мы совсем как нужно женимся. Теперь вы понимаете?»
«Батюшки мои, — говорю, — я боюсь за вас, что начинаю понимать, как вы это… три года… все еще не женились!»
«О да, разумеется, еще не женился! Ведь я вам сказал, что если бы я не устроился как нужно, я бы и тридцать три года так прожил».
«Вы удивительный человек!»
«Да, да, да, я и сам знаю, что я удивительный человек, — у меня железная воля! А вы разве не поняли, что я вам давно сказал, что, получая три тысячи талеров, я еще не буду наверху блаженства, а буду только близко блаженства?»
«Нет, — отвечаю, — тогда не понял».
«А теперь понимаете?»
«Теперь понимаю».
«О, вы неглупый человек. И что вы теперь обо мне скажете? Я теперь сам хозяин и могу иметь семейство, я буду все иметь».
«Молодец, — говорю, — молодец!.. и черт вас побери, какой вы молодец!..»
И целый потом этот день до вечера я был не шутя взволнован этою штукою.
«Этакой немецкий черт! — думалось мне, — он нашего Чичикова пересилит».
И как Гейне все мерещился во сне[198] подбирающий под себя Германию черный прусский орел, так мне все метался в глазах этот немец, который собирался сегодня быть мужем своей жены после трех лет женитьбы.
Помилуйте, чего после этого такой человек не вытерпит и чего он не добьется?
Этот вопрос стоял у меня в голове и во все время пира, который был продолжителен и изобилен, на котором и русские и англичане, и немцы — все были пьяны, все целовались, все говорили Пекторалису более или менее плоские намеки на то, что задлившийся пир крадет у него блаженные и долгожданные мгновения; но Пекторалис был непоколебим; он тоже был пьян, но говорил:
«Я никуда не тороплюсь; я никогда не тороплюсь — и я всюду поспею и все получу в свое время. Пожалуйста, сидите и пейте, у меня ведь железная воля».
В эти минуты он, бедняжка, еще не знал, как она ему была нужна и какие ей предстояли испытания.
XII
— На другой день по милости этого пира пришлось проспать добрым полчасом дольше обыкновенного, да и то не хотелось встать, несмотря на самую неотвязчивую докуку будившего меня слуги. Только важность дела, которое он мне сообщал и которое я не скоро мог понять, заставила меня сделать над собою усилие.
Речь шла о Гуго Карловиче, — точно еще не был окончен заданный им пьянейший пир.
«Да в чем же дело?» — говорю я, сидя на постели и смотря заспанными глазами на моего слугу.
А дело было вот в чем: через час после ухода от Пекторалиса последнего гостя, Гуго на рассвете серого дня вышел на крыльцо своего флигеля, звонко свистнул и крикнул:
«Однако!»
Через несколько минут он повторил это громче и потом раз за разом еще громче прокричал:
«Однако! однако!»
К нему подошел один из ночных сторожей и говорит: «Что твоей милости, сударь?» «Пошли мне сейчас „Однако“!» Сторож посмотрел на немца и отвечал: «Иди спать, родной, — что тебе такое!»
«Ты дурак: пошли мне „Однако“. Пойди туда, вон в тот флигель, где слесаря, и разбуди его там в его комнатке, — и скажи, чтобы сейчас пришел сюда».
«Перепились, басурманы!» — подумал сторож и пошел будить Офенберга: он-де немец и скорее разберет, что другому немцу надо.
Офенберг тоже был подшафе и насилу продрал глаза, но встал, оделся и отправился к Пекторалису, который во все это время стоял в туфлях на крыльце. Завидя Офенберга, он весь вздрогнул и опять закричал ему:
«Однако!»
«Чего вы хотите?» — отвечал Офенберг.
«Однако, чего я хочу, того уже, однако, нет, — отвечал Пекторалис. И, резко переменив тон, скомандовал: — Но иди-ка за мною».
Позвав к себе Офенберга, он заперся с ним на ключ в конторе — и с тех пор они дерутся.
Я просто своим ушам не верил; но мой человек твердо стоял на своем и добавил, что Гуго и Офенберг дерутся опасно — запершись на ключ, так что видеть ничего не видно, и крику, говорит, из себя не пущают, а только слышно, как ужасно удары хлопают и барыня плачет.
«Пожалуйте, — говорит, — туда, потому что там давно уже все господа собрались — потому убийства боятся; но никак взлезть не могут».
Я бросился к флигелю Пекторалиса и застал, что там действительно вся наша колония была в сборе и суетилась у дверей Пекторалиса. Двери, как сказано, были плотно заперты, и за ними происходило что-то необыкновенное: оттуда была слышна сильная возня — слышно было, как кто-то кого-то чем-то тузил и перетаскивал. Побьет, побьет и потащит, опрокинет и бросит, и опять тузит, и потом вдруг будто пауза — и опять потасовка, и тихое женское всхлипывание.
«Эй, господа! — кричали им. — Послушайте… довольно вам. Отпирайтесь!»
«Не отвечай»! — слышался голос Пекторалиса, и вслед за этим опять идет потасовка.
«Полно, полно, Гуго Карлыч! — кричали мы. — Довольно! иначе мы двери высадим!»
Угроза, кажется, подействовала: возня продолжалась еще минуту и потом вдруг прекратилась — и в ту же самую минуту дверной крюк откинулся, и Офенберг вылетел к нам, очевидно при некотором стороннем содействии.
«Что с вами, Офенберг?» — вскричали мы разом; но тот ни слова нам не ответил и пробежал далее.
«Батюшка, Гуго Карлыч, за что вы его это так обработали?»
«Он знает», — отвечал Пекторалис, который и сам был обработан не хуже Офенберга.
«Что бы он вам ни сделал, но все-таки… как же так можно?»
«А отчего же нельзя?»
«Как же так избить человека!»
«Отчего же нет? и он меня бил: мы на равных правилах сделали русскую войну».
«Вы это называете русскою войною?»
«Ну да; я ему поставил такое условие: сделать русскую войну — и не кричать».
«Да помилуйте, — говорим, — во-первых, что это такое за русская война без крику? Это совсем вы выдумали что-то не русское».
«По мордам».
«Ну да что же „по мордам“, — это ведь не одни русские по мордам дерутся, а во-вторых, за что же вы это, однако, так друг друга обеспокоили?»
«За что? он это знает», — отвечал Пекторалис. Этим двусмысленным образом он ответил на всю трагическую суть своего положения, которое, очевидно, имело для него много неприятного в своей неожиданности.
Вскоре же после этой русской войны двух немцев Пекторалис переехал в город и, прощаясь со мною, сказал мне:
«Знаете, однако, я очень неприятно обманулся».
Догадываясь, чего может касаться дело, я промолчал, но Пекторалис нагнулся к моему уху и прошептал:
«У Клариньки, однако, совсем нет такой железной воли, как я думал, и она очень дурно смотрела за Офенбергом».