— Он ребенок, еще совсем без понятьев.
— Так ты и станешь дожидаться евонных понятьев!
— Нет, я ведь, ей-богу, я только всего и люблю баловать да помять их, красивых детишков. У меня крестник уж был шестнадцати лет, да вот помер, — я и скучаю. А ты это на кого еще грех новый наводишь: кому это пишешь?
Девушка не ответила.
— Думаешь, я не знаю! А я знаю!
Китаянка опять промолчала.
— Хочешь, скажу?
— Ну, говори!
— Генерала ты путаешь, вот что!
— Ну, так и знай, что его самого!
Она стала наклеивать марку.
— Вот ты надо мной смеешься, что я ласкаю детишков, а сама хуже попалась.
— Ничего не попалась.
— А отчего ж ты ревешь и некрасивая стала?
— Реву о том, что дура была, — в верности жить полагала.
— Вот то-то и есть; а теперь и видать — непорожняя.
— И врешь, ничего еще пока не видать.
— Отчего же, когда батюшка был, он меня поблагословил и попить мне чайку дал с своего блюдца, а тебе нет?
— У меня на лбу петушки были натрепаны: он не любит. Да и не надо: не все то и сбывается, что он говорит.
Кухарка покачала головой и, вздохнувши, сказала поучительным тоном:
— Да, уж это неизвестно, почему так он по купечеству много отмаливает, а в разных званьях не может.
— Не потрафляет!
— Не надо, дружок, так говорить, потому что хотя он и не потрафляет и не все пусть сбывается, ну, а все мы должны верить в божье посланье, хотя я и сама… этой драчихе, которая царапает, так бы ей все космы выдрала!
— И отвели бы тебя под суд, — сказала девушка, у которой нрав был шкодливый, но робкий. Но кухарка, женщина опытная, смело ей отвечала:
— Ничего не значит: «нарушение тишины беспорядка! Восемь дней на казачьем параде!» Ей-богу, вздую!
XV
В это время внезапно раздался звонок. Кухарка и горничная обе быстро вскочили: девушка проворно опустила письмо в карман и побежала отворить парадный вход, а кухарка прошла в коридор, соединяющий переднюю с кухней, и притаилась у двери.
Вошел Валериан и негромко спросил:
— Кто у нас?
— Никого, — ответила девушка.
— А мама?
— Вышли.
— Не вышел ли, кстати, и из тебя твой дурацкий каприз?
— Как не дурацкой! Скажите, пожалуйста… нечего мне капризничать?
Девушка забирала самую бранчивую ноту.
— Возьми, пожалуйста, вот это себе и не дуйся, как дама женского пола.
— Что это такое?
— Серьги.
— Мне не серьги нужны, а добудь мне средство.
— После добуду.
— Нет, вы меня обманываете! Я вам не дура!
— Бери пока это!
— Не надо.
— Что за глупость! Кому же я их отдам?
— Мне что за дело? Я не хочу! Ничего от вас не хочу, потому что вы не благородный господин и студент, а самый низкий и подлый мужчина!
Валерий хотел ее остановить какою-то грубостью, но она дернулась и сказала:
— Смей-ка, посмей! — и ушла в свою каютку.
Молодой человек юркнул туда же за нею и заговорил с лаской:
— Послушай… Ведь ты же хотела… ты просила сережки… Бери же теперь, когда куплено!
— Куплено!.. Где?.. В чьем магазине? Или, быть может, сдернул шутя у Савки на лавке?
— Зачем ты этакие пошлости говоришь?
— А как же не спросить? Быть может, их и носить нельзя?
— Это еще что за глупость?
— А, может быть, эта жимолость увидит и с ушами оторвет.
Молодой человек вспыхнул.
— Какая «жимолость»? — вскричал он.
— Да старуха-то эта… ваша Камчатка… Ведь она… жимолостная…
— Какая Камчатка!
— Не знаешь!
— Разумеется, не знаю!
— Полно дурака-то валять!
— Я тебе говорю, что не знаю: что такое Камчатка и почему Камчатка!
— Так ты у нее спроси, что это она сама Камчатка или за нее других посылают в Камчатку, а только я ее не боюсь и говорю, что она самая преподлая-подлая и уж давно бы ей бы пора умирать, а не ребят нанимать, которые хуже самой болтущей девчонки.
— Однако ты действительно невыносимо забываешься!
— Что же? Мне еще можно. Зато, когда старухой сделаюсь, не позабудусь.
Валериан бросил свой подарок на комодик девицы и, сжав ее руку, прошептал:
— Я тебя ненавижу!
— Чего благороднее, как теперь ненавидеть!
— Ты сама довела, что мне стала противна.
— А противна, так зачем ты сюда пришел?
— Я только и хотел тебе это сказать, что ты скверна!
— Ну да! Сделайте одолжение!.. Непременно скверна!.. Для кого-нибудь не скверна, а ты сказал, и уходи. Совсем напрасно ваши пульсы бьются…
— Ты врешь, мои пульсы не бьются!
— Ну да!.. Оно и видно!
— Ну так я тебе это сейчас объясню, для чего они бьются.
— Э, нет, брат, нет, нет! Я уж от этих ваших объясненьев-то вон каким уродом стала, что даже все замечают.
Он что-то сказал, но она отвечала: «нет», потом опять: «нет», и потом еще:
— Нет, нет, нет! Что-о?.. Ага!.. Нет!.. Подаренье мне — это в состав не входит, а ты виноват и прощенья проси.
— И еще попроси!
— И еще!
— Ну, вот так! А то ступай вон… Вашего брата надо пробирать!
Подслушивавшая кухарка от этих последних слов пришла в восторг и, озарившись радостной улыбкой, плюнула и прошептала:
— Ах ты шельма! давно ли из деревни, а как умеет! Это она опять на колени его поставила! Тьфу! Ей-богу, в ее черт ложку меду кладет!
И кухарка еще сильнее затаила дыхание, чтобы наблюдать, что будет, но дальнейшей проборки уже не было слышно, потому что дверь маленькой каютки закрылась, а с другого конца коридора, где своим чередом совершалась забота о пище, пополз невыносимый чад.
Кухарка бросилась к своему бурливому алтарю и застала на плите самый полный беспорядок: одно перекипело и било через край, другое перегорело, пережарилось и все наполняло смрадом помещение с потолка и до пола.
Кухарка рассердилась и закричала:
— О, черт бы вас взял с вашими пульсами и с вашею проборкой! Все, дьяволы, будете нынче без жратвы!
С этим, полная гнева, она вскочила на стол, открыла форточку и размахнула настежь дверь с черного хода; но едва она это сделала, как вся просияла; на ее конце улицы тоже заходил праздник: у самого порога стоял румяный лавочный мальчик с корзиною на голове и не решался перешагнуть.
— А-а! — приветствовала его весело белая баба, — то-то я, братцы, слышу: кто это с такою великолепною гордостью ползет и катится, а это ты, шышь-пыжь — лавочная мышь? Здорово, Петрунька!
Мальчик дулся и молчал, а кучерявая бабелина рассмеялась и, потянув его за фартук в кухню, бойко продолжала:
— Полно дуть губу!.. Дурак! Ведь жив, чай, остался!
— Только и есть, что жив вам достался! — ответил плаксиво розовый мальчик и враз изменил голос, крикнув: — Принимай, что ли, скорее корзинку! Мне не время!
— А мне что за дело? Тут не снимай!.. Видишь, здесь чадно! Неси вон туда, в мою комнату.
Мальчик с корзинкою тронулся и опять в нерешительности остановился, но кухарка втолкнула его в комнату, и оттуда сейчас же послышался жалостный писк.
Вечер густеет. Все тихо.
XVI
В кухне прочистилось; чад унесло; из кухаркиной комнаты, озираясь, вышел робко лавочный мальчик; у него на голове опрокинута опорожненная корзина. Она закрывает ему все лицо, и в этом для него, по-видимому, есть удобство. Кухарка его провожает и удерживает еще на минуту у порога; она молча грозит ему пальцем, потом сыплет ему горсть сухого господского компота, и, наконец, приподнимает у него над головою корзинку, берет руками за алые щеки и целует в губы. При этом оба целующиеся смеются.
Мальчик уже сбросил с себя свою детскую робость, а она ему шепчет:
— На гулянье пойдем вместе. Гляди, там какое веселье!.. Я тебе к празднику голубую рубашку сошью. Прибеги только завтра примерить.
— Прибегу, — отвечает мальчишка.
Она его еще обняла и, прижав к груди его головенку, сказала ему с материнскою нежностью: