Только вдруг, сударь мой, порх этак передо мною какой-то господин. В пальте, в фуражке это, в калошах, ну одно слово — барин. И откуда это только он передо мною вырос, вот хоть убей ты меня, никак не понимаю.
«Скажите, — говорит, — сударыня (еще сударыней, подлец, назвал), скажите, — говорит, — сударыня, где тут Владимирская улица?»
«А вот, — говорю, — милостивый государь, как прямо-то пойдете, да сейчас будет переулок направо…» — да только это-то выговорила, руку-то, знаешь, поднявши ему указываю, а он дерг меня за саквояж.
«Наше, — говорит, — вам сорок одно да кланяться холодно», — да и мах от меня.
«Ах, — говорю, — ты варвар! ах, мерзавец ты этакой!» Все это еще за одну надсмешку только считаю. Но с этим словом глядь, а саквояжа-то моего нет.
«Батюшки! — заорала я что было у меня силы, во всю мою глотку. — Батюшки! — ору, — помогите! догоните его, варвара! догоните его, злодея!» И сама-то, знаешь, бегу-натыкаюсь и людей-то за руки ловлю, тащу: помогите, мол, защитите: саквояж мой сейчас унес какой-то варвар! Бегу, бегу, ажио ноженьки мои стали, а его, злодея, и след простыл. Ну, и то сказать, где ж мне, дыне этакой, его, пса подчегарого, догнать! Обернусь так-то на народ, крикну: «Варвары! что ж вы глазеете! креста на вас нет, что ли?» Ну, бегла, бегла да и стала. Стала и реву. Так ревма и реву, как дура. Сижу на тунбе да и реву. Собрался около меня народ, толкует: «Пьяная, должно быть».
«Ах вы, варвары, — говорю, — этакие! Сами вы пьяные, а у меня саквояж сейчас из рук украдено».
Тут городовой подошел. «Пойдем, — говорит, — тетка, в квартал».
Приводит меня городовой в квартал, я опять закричала.
Смотрю, из двери идет квартальный поручик и говорит:
«Что ты здесь, женщина, этак шумишь?»
«Помилуйте, — говорю, — ваше высокоблагородие, меня так и так сейчас обкрадено».
«Написать, — говорит, — бумагу».
Написали.
«Теперь иди, — говорит, — с богом».
Я пошла.
Прихожу через день: «Что, — говорю, — мой саквояж, ваше благородие?»
«Иди, — говорит, — бумаги твои пошли, ожидай».
Ожидаю я, ожидаю; вдруг в часть меня требуют. Привели в этакую большую комнату, и множество там лежит этих саквояжев. Частный майор, вежливый этакой мужчина и собою красив, узнайте, говорит, ваш саквояж.
Посмотрела я — всё не мои саквояжи.
«Нет-с, — говорю, — ваше высокоблагородие, нет здесь моего саквояжа».
«Выдайте, — приказывает, — ей бумагу».
«А в чем, — спрашиваю, — ваше высокоблагородие, мне будет бумага?»
«В том, — говорит, — матушка, что вас обкрадено».
«Что ж, — докладываю ему, — мне по этой бумаге, ваше высокоблагородие?»
«А что ж, матушка, я вам еще могу сделать?»
Дали мне эту бумагу, что меня точно обкрадено, и идите, говорят, в благочинную управу. Прихожу я нонче в благочинную управу, подаю эту бумагу; сейчас выходит из дверей какой-то член, в полковницком одеянии, повел меня в комнату, где видимо-невидимо лежит этих саквояжев.
«Смотрите», — говорит.
«Вижу, мол, ваше высокоблагородие; ну только моего саквояжа нет».
«Ну, погодите, — говорит, — сейчас вам генерал на бумаге подпишет».
Сижу я и жду-жду, жду-жду; приезжает генерал: подали ему мою бумагу, он и подписал.
«Что ж это такое генерал подписали на моей бумаге?» — спрашиваю чиновника.
«А подписали, — отвечает, — что вас обкрадено». Держу эту бумагу при себе.
— Держите, — говорю, — Домна Платоновна.
— Неравно сыщется.
— Что ж, на грех мастера нет.
— Ох, именно уж нет на грех мастера! Что б это мне, кабы знатье-то, остаться у нее, у Кошеверихи-то, переночевать.
— Да хоть бы, — говорю, — уж на извозчика-то вы не пожалели.
— Об извозчике ты не говори; извозчик все равно такой же плут. Одна ведь у них у всех, у подлецов, стачка.
— Ну где, — говорю, — так уж у всех одна стачка! Разве их мало, что ли?
— Да вот ты поспорь! Я уж это мошенничество вот как знаю.
Домна Платоновна поднесла вверх крепко сжатый кулак и посмотрела на него с некоторой гордостью.
— Со мной извозчик-то, когда я еще глупа была, лучше гораздо сделал, — начала она, опуская руку. — С вывалом, подлец, вез, да и обобрал.
— Как это, — говорю, — с вывалом?
— А так, с вывалом, да и полно: ездила я зимой на Петербургскую сторону, барыне одной мантиль кружевную в кадетский корпус возила. Такая была барынька маленькая и из себя нежная, ну, а станет торговаться — раскричится, настоящая примадона. Выхожу я от нее, от этой барыньки, а уж темнеет. Зимой рано, знаешь, темнеет. Спешу это, спешу, чтоб до пришпекта скорей, а из-за угла извозчик, и этакой будто вохловатый[46] мужичок. Я, говорит, дешево свезу.
«Пятиалтынный, мол, к Знаменью», — даю ему.
— Ну, как же это, — перебиваю, — разве можно давать так дешево, Домна Платоновна!
— Ну вот, а видишь, можно было. «Ближней дорогой, — говорит, — поедем». Все равно! Села я в сани — саквояжа тогда у меня еще не было: в платочке тоже все носила. Он меня, этот черт извозчик, и повез ближней дорогой, где-то по-за крепостью, да на Неву, да все по льду, да по льду, да вдруг как перед этим, перед берегом, насупротив самой Литейной, каа-ак меня чебурахнет в ухаб. Так меня, знаешь, будто снизу-то кто под самое под донышко-то чук! — я и вылетела… Вылетела я в одну сторону, а узелок и бог его знает куда отлетел. Подымаюсь я, вся чуня-чуней, потому вода по колдобинам стояла. «Варвар! — кричу на него, — что ты это, варвар, со мной сделал?» А он отвечает: «Ведь это, — говорит, — здесь ближняя дорога, здесь без вывала невозможно». — «Как, — говорю, — тиран ты этакой, невозможно? Разве так, — говорю, — возят?» А он, подлец, опять свое говорит: «Здесь, купчиха, завсегда с вывалом; я потому, — говорит, — пятиалтынный и взял, чтобы этой ближней дорогой ехать». Ну, говори ты с ним, с извергом! Обтираюсь я только да оглядываюсь; где мой узелочек-то, оглядываюсь, потому как раскинуло нас совсем врозь друг от друга. Вдруг откуда ни возьмись этакой офицер, или вроде как штатский какой с усами: «Ах ты, бездельник этакой! — говорит, — мерзавец! везешь ты этакую даму полную и этак неосторожно?» — а сам к нему к зубам так и подсыкается.
«Садитесь, — говорит, — сударыня, садитесь, я вас застегну».
«Узелок, — говорю, — милостивый государь, я обронила, как он, изверг, встряхнул-то меня».
«Вот, — говорит, — вам ваш узелок», — и подает.
«Ступай, подлец, — крикнул на извозчика, — да смотрри! А вы, — говорит, — сударыня, ежели он опять вас вывалит, так вы его без всяких околичностей в морду».
«Где, — отвечаю, — нам, женчинам, с ними, с мереньями, справиться».
Поехали.
Только, знаешь, на Гагаринскую взъехали — гляжу, мой извозчик чего-то пересмеивается.
«Чего, мол, умный молодец, еще зубы скалишь?»
«Да так, — говорит, — намеднясь я тут дешево жида вез, да как вспомню это, и не удержусь».
«Чего ж, — говорю, — смеяться?»
«Да как же, — говорит, — не смеяться, когда он мордою-то прямо в лужу, да как вскочит, да кричит юх, а сам все вертится».
«Чего же, — спрашиваю, — это он так юхал?»
«А уж так, — говорит, — видно, это у них по религии».
Ну, тут и я начала смеяться.
Как вздумаю этого жида, так и не могу воздержаться, как он бегает да кричит это юх, юх.
«Пустая же самая, — говорю, — после этого их и религия».
Приехали мы к дому к нашему, встаю я и говорю: «Хоша бы стоило тебя, — говорю, — изверга, наказать и хоть пятачок с тебя вычесть, ну, только греха одного боясь: на тебе твой пятиалтынный».
«Помилуйте, — говорит, — сударыня, я тут ничем не причинен: этой ближней дорогой никак без вывала невозможно; а вам, — говорит, — матушка, ничего: с того растете».
«Ах, бездельник ты, — говорю, — бездельник! Жаль, — говорю, — что давешний барин мало тебе в шею-то наклал».
А он отвечает: «Смотри, — говорит, — ваше степенство, не оброни того, что он тебе-то наклал», — да с этим нно! на лошаденку и поехал.