Он вздрогнул, поняв, что она все еще рядом с ним и ждет ответа. Сейчас ему следует быть особенно осторожным, чтобы до конца не выдать себя, не раскрыть всей меры своего унижения, однако сказать достаточно для подтверждения своей невиновности в том, в чем его заподозрил Ральф.
— Что сделал тот человек? — с расстановкой повторил ее вопрос Томас. — Он уморил голодом заключенного, у кого не было денег, чтобы выкупить свою жизнь. Он издевался над ним, заставляя глядеть на куски червивого хлеба, до которого тот не был в состоянии дотянуться, и наблюдая за тем, как узник умирает на его глазах.
— Как вам стало известно это?
— Несчастный находился в одной камере со мной, и я тоже видел его смерть.
В полумраке было заметно, как Элинор задрожала.
— И вы ничего не могли сделать? — спросила она ослабевшим голосом. — Простите меня, брат, но я не все могу понять…
— Понять это, наверное, нельзя, миледи, и принять тем более. Но я благодарен вам за желание разобраться. Да, сделать я ничего не мог. Те куски хлеба, которые я получал за день, он просто запихивал мне в рот, чтобы я не мог поделиться с соседом…
Хватит! Достаточно! Я уже много сказал! — так кричал Томас на самого себя. — Зачем мучить ее и себя этими подробностями? Выворачиваться наизнанку до самого конца? Так недалеко и до полного признания…
— Значит, у вас была еда?
— За плату, миледи.
— Но если у вас были деньги, то было и влияние. Возможность помочь другому?
О Господи!.. Но виноват он сам: ведь это он позвал ее для разговора.
— Ни влияния, ни денег у меня не было, миледи.
— Но как же…
— Меня кормили, чтобы на это смотрел тот, кто должен был умереть с голода. Это входило в задуманный мучителем план. А мне была отведена роль соучастника. Невольного соучастника смертоубийства. Можно это забыть? Простить?
Он не хотел, чтобы последние слова вырвались у него как крик души. Не хотел, чтобы кровь прилила к голове, чтобы в ней застучали молотки. Чтобы сознание вновь покинуло его.
Он пересилил себя, но почувствовал такую тяжесть, словно опять у него, как тогда, были цепи на руках и ногах. Без сил он опустился на свое ложе — на матрац, набитый соломой.
— Почему вы не сказали всего этого коронеру Ральфу?
Томас отер ставшее влажным лицо. В самом деле, почему?
— Церковь, миледи, — сказал он, — посчитала возможным простить мне мои грехи по причине, известной лишь Богу. И я не мог, не хотел делиться тайной этой ни с кем из людей, даже с тем, кого считаю своим другом.
Он поднял глаза на стоявшую перед ним женщину, которая, казалось, внимательно вглядывалась в него, прежде чем коротко ответить:
— Я понимаю.
Действительно ли она поняла его, эта женщина? Первая и единственная из всех, потому что он не взял бы на себя смелость утверждать, что понимает себя сам… Он чувствовал, что окончательно изнемог — слов больше не было.
Элинор прервала долгое молчание:
— Брат, я должна задать вам еще всего один вопрос, на который требую прямой и правдивый ответ.
— Я отвечу вам, миледи.
— Совершили ли вы какое-либо действие, которое может быть названо жестокостью, насилием или предательством, что и повело к заключению вас в тюрьму?
У него перехватило дыхание. Можно ли было назвать одним из этих слов его страстную любовь к другому человеку, такому же подданному короля и слуге Господа, как и он сам? Проявил ли он жестокость к Джайлзу, когда тот по своей охоте пришел в его объятья?
— Пусть накажет меня Всевышний, миледи, если я солгу, — произнес он твердо, — но я не совершил ни одного из перечисленных вами действий.
— Тогда я желаю, чтобы вы дали лишь одно обещание…
Томасу хотелось плакать от чувства облегчения, которое он сейчас испытывал. Хотелось кричать и смеяться. Но он только кивнул.
Она продолжила:
— Если вам приведется встретить вновь этого человека, пусть ни один волос не упадет с его головы. Но вы немедленно сообщите мне о его местонахождении. И клянусь, — в ее голосе зазвучал неподдельный гнев, — сделать все, чтобы он поплатился за свои прегрешения.
Томас не знал сейчас, полностью ли отвечает церковным установлениям то, что он слышит из уст своей настоятельницы, но он и не задумывался над этим.
Он упал на колени и сквозь душившие его рыдания произнес:
— Миледи, обещаю вам это! От всей души обещаю.
Она позвала стражника. Когда тот вошел, она еще шире растворила дверь и, не отнимая руки от ее шероховатой поверхности, произнесла:
— По моему распоряжению брат Томас освобождается из заключения. Если коронер Ральф или кто-то другой пожелают оспорить это, направьте их ко мне, и я напомню им, что в монастыре Тиндал, как и во всех других монастырях, правит закон Бога, но не короля.
ГЛАВА 27
Если бы на земле царила справедливость, так рассуждал сейчас Ральф, он сидел бы в эту минуту в зале гостиницы, в меру пьяный, с милашкой Сигни на коленях, согревающей своим тугим телом его порядком захолодавшее мужское достоинство. Однако вместо этого он до сих пор торчит в Тиндале, и не только его мужское достоинство, но и все остальные части тела пребывают в холоде, в голоде и без столь необходимого крепкого зелья.
Очередной припадок молодого Мориса заставил нескольких монахов примчаться в часовню, где они с трудом уложили его на пол, но он еще долго продолжал отбиваться от них с силой десятка демонов, пока наконец не притих, рыдая, как ребенок, и позволил унести себя в постель.
Какое-то проклятье витает над этим трупом! К такому выводу пришел Ральф, а брат Эндрю косвенно подтвердил это, повторив свое предположение о том, что в Тиндале действуют проникшие туда ассасины, члены страшной секты убийц, возникшей еще лет двести назад где-то в Персии или в Сирии.
Но и помимо раскрытия убийства все остальное в эти дни складывалось для Ральфа так, что хуже некуда. Таково было его собственное ощущение. Да и посудите сами…
Сестра Анна — а любовь к ней вспыхивала с новой силой каждый раз, как он ее видел, — злится на него и чуть ли не бросается с кулаками на защиту Томаса. Один безумный из вероятных свидетелей выплясывает перед ним дикие танцы и поет бессмысленные песни вместо того, чтобы давать внятные показания. Другой — падает наземь прямо в часовне и бьется в припадке. В нем самом — с горя, конечно, — проснулось ни с того, ни с сего греховное вожделение к юной сестре Тостига, Гите. Ко всему еще он, быть может, потерял друга, обвинив того чуть ли не в убийстве и заперев в кладовку. Но хуже всего — что от раскрытия убийства он сейчас так же далек.
Он яростно выругался, однако это не улучшило настроения.
Вскоре ему предстоит вновь говорить с Анной — нет, не о чувствах, опять о трупе. О характере ранений и прочих вещах, чему помешал недавний обморок Томаса. А уж потом он доберется наконец до гостиницы и хлопнет, черт возьми, парочку кружек доброго эля. А если не найдется приятной девушки, желающей разделить с ним постель, добавит еще пару кружек и крепко уснет у себя дома.
Он шагал уже по половицам больничных палат в поисках Анны, когда возле одного из занавешенных закутков увидел фигуру танцора-безумца, а невдалеке от него другую, показавшуюся очень знакомой. Томас! Как он мог здесь очутиться? Кто его выпустил?
Ральф направился было к нему, но остановился. Нет, не может этого быть! Ему показалось. Слишком много он думает в последние часы о Томасе, ругает и себя, и его, верит и не верит в его полную невиновность, то есть в то, что тот не знает абсолютно ничего и никого, связанного с убийством.
Он хочет и надеется, чтобы так и было — чтобы Томас ни сном, ни духом… никакого отношения ко всему этому не имел, и очень скоро он, Ральф, найдет убийцу, освободит монаха, и об этом неприятном событии забудется, как и о многом другом в нашей жизни. Брат-шериф останется доволен, Томас простит, и даже Анна, возможно, сменит гнев на милость…
Он, наверное, опять слишком глубоко погрузился в мысли обо всем этом — о Томасе, о своих братьях, об Анне, о настоятельнице Элинор, чье право распоряжаться судьбами монахов и монахинь он грубо нарушил, когда запер Томаса в темную каморку, — и потому не заметил оказавшегося на его пути кота и чуть не наступил на него. Тот с возмущенным шипением ретировался, а Ральф в ожесточении на самого себя довольно громко воскликнул, употребив одно из любимых своих ругательств: