Мерно и слаженно благовестили в монастыре к заутрене. Луна ещё вовсю сияла на северо-западе, когда по свеженападавшему снегу потянулись монахи из келий ко храму. Послушники спешно расчищали дорожки, даже мели их мётлами. Из пекарни уже наносило свежим хлебом. Подъём воодушевлённый и оживление ощущались во всём: как же, сам великий князь со чада пожаловал! Особенно трогало насельников, что приехал без пышной свиты, с немногими слугами, и детей привёз. Совсем малые княжата: Ивану — шесть, Юрию — пять годков, а тоже затемно со всеми молиться поднялись, укутанные, кушаками увязанные, как снопики-зажинки, тропили свои следки рядом с отцом.
Больше всех, наверное, приезду знатных богомольцев рад был инок Симеон. Вся жизнь его теперь была тихое радование после пережитых потрясений на Флорентийском Соборе, приключений во время путешествия по Европе и заточения в Смоленске. Сейчас жил он ровно, спокойно и надеялся, что Бог позволит ему так и закончить днн.
Великий князь узнал его:
— Здоров ли, отец?
— Спаси Христос, княже!
В ярком лунном свете замёрзшее от ветра лицо Симеона лучилось довольством.
— Не трудное ли послушание несёшь?
— Слава Богу, любимое моё дело, с пером да чернильницей, списателем в обители состою, летописи старые свожу и новое заношу, что происходит. Смотрю, где что ниспосылается и запечатлеваю. А вы с детками к батюшке Сергию?
— Поклониться хотим.
— Благослови, Господь, деточек!
Обедня шла своим чередом. Василий Васильевич слушал её, стоя у раки с мощами преподобного, любуясь её шитым покровом, где лик святого, как говорили старинные люди, очень напоминал живого Сергия. Говорили также, что знаменил покров, то есть рисунок для него делал, чуть ли не сам Андрей Рублёв или кто-то из учеников его. Скуластый батюшка Сергий смотрел с покрова сосредоточенно и просто близко посаженными глазами на чернобровом лице.
— Везде у нас тут дух батюшкин обитает, — шептал за плечом у князя умилённый Симеон.
Княжичи Иван и Юрий, прижав к боку шапки, стояли благоговейно, не шалили, крестились и кланялись, как все вокруг, и лица их розовели от тепла свечей, и белые волосы в кружок тоже отливали розовым.
Большинство ратников ехало на санях, верховые держались сзади, в отдалении. Таков был заранее умысел Ивана Андреевича. Сам он пребывал в неперестающем раздражении, которое по мере продвижения всё увеличивалось. Мороз ближе к рассвету усилился, подул обжигающий, резковатый ветер.
— А где Старков-то? — разжал наконец уста Иван Андреевич.
— При Шемяке остался, — неохотно ответил Никита Константинович. — Своё дело сделал, а теперь при великом князе Дмитрии Юрьевиче порядок на Москве наводит.
— При великом… Наводит… Поря-я-ядок! — передразнил можайский князь. — Борис Александрович своё дело сделал, Старков, выходит, тоже сделал, а мы с тобой ещё ничего не сделали, так? Только вторые сутки не спавши и в дороге дрогнем. Самое грязное, выходит, нам определил Шемяка? Честь и почёт!
Никита Константинович мрачно промолчал. Малиновый край зари показался на востоке, луна побледнела, словно бы отвердела, но не уходила, висела, как ледяной кругляш, на светлеющем небе. Лошади бежали резво, задевая придорожные кусты и ветки, с которых сыпалась алмазная, искристая пыль. Малиновые полосы подожгли сугробы на полянах меж деревьев, нежно заголубели тени в ложбинах.
— На охоту бы сейчас, по зайчику, — прищурился Иван Андреевич.
— Мы и едем на охоту, зайчика убивать, — с надсадной насмешкой отозвался Никита Константинович.
— Иван Андреевич высморкал пальцами нос, утёрся рукавом, поглубже усунулся в воротник.
— Простыл я весь с вами. Мне бы дома надо сидеть.
— Ага, на лежанке горячей… Баба ты или князь, не пойму?
— А понимаешь ли ты, Никита, почему мы, братья, внуки одного деда, славного Донского, грызёмся меж собой столь ничтожно, бесчестно, как стая псов бродячих, будто мы диаволово семя? — Не его ли умысел исполняем?
— Но-но-но, — грозно сказал Никита, — семя! Это ты нас всех псами назвал?
— Да я же с вами…
— Вот и лай, хвостом виляй!
— Я и виляю, как хвост собачий, — вздохнул Иван Андреевич. — Сам себе мерзок уже, а отстать не могу. Борис-то Александрович побрезговал нами.
— Да брось ты этого Бориса! Вон Троица показалась. Моля-ятся, поди. А мы как раз тута. Давай на коней пересаживаться. Говори, что ратникам делать надоть.
А на богослужении в Троице готовились к причащению. Диакон, выйдя через Царские врата и подъемля Святую чашу вверх, возгласил:
— Со страхом Божиим и верою приступите! — и передал чашу игумену обители Зиновию, который сам вёл сегодня службу.
Хор запел: «Благословен грядый во Имя Господне». Монахи начали класть земные поклоны и подходить к причастию.
— А потир-то у нас, княже, знаменитый, — опять зашелестел за плечом у Василия Васильевича Симеон. — Деревянный. Ещё от батюшки Сергия остался. Древен. Только у нас одних и есть деревянный. Случай особый. А вообще-то возбраняется. Чаша деревянная неизбежно впитывает, её невозможно оттереть дочиста. А ведь это кровь Христова. Если где капнем Ею нечаянно или прольём хоть каплю, то место не моется, а выжигается. Так положено.
— Ладно, Симеон, понял, — вполголоса сказал князь. — Я вклад сделаю. Потир закажу вам.
— Ивану Фомину закажи, государь, — лаская князя голосом, попросил монах. — Мастер, говорят, славный, искусный. — Слыхал про такого.
— Деток твоих Ряполовские к причастию повели. Умилительно!
Внезапно тяжёлая железная дверь полупустого храма отворилась с громом. Морозные клубы потекли по полу. Кто-то, стуча сапогами по каменным плитам, спешно приближался к месту, где стояли князь с Симеоном.
Василий Васильевич не обернулся, но почувствовал вдруг смертную истомную тоску. Он видел, как дрогнула лжица в руке игумена Зиновия перед разинутым ротиком младшего княжича, как застыл диакон с вышитым утиральником в руках.
— Государь! Братья твои войной идут на тебя!
Дерзкий голос эхом многократным оттолкнулся от стен храма и заполнил его. Все замерли.
После вчерашнего снегопада обитель и окрестности были покрыты сверкающей на утреннем солнце белой пеленой. Только чернели занесённые едва ли не по крыши кельи-избушки. Свет резал глаза, ветер забивал дыхание. Василий Васильевич выметнулся на паперть, забыв надеть шапку, цепко схватил Бунка за грудь:
— Ты лжёшь! Ты ушёл от меня к Шемяке, а теперь добра мне восхотел? Какую козню ещё задумали?
— Бог мне свидетель! Я гнал всю ночь. Москва взята Шемякою, как Мамай прошёл по ней. Матушка твоя полонена и Марья Ярославна. — Измученное лицо Бунка прочернело от тяжкой дороги верхом. В покрасневших слезящихся глазах металось отчаяние. — С ним Никита Константинович и Иван Можайский. Вот-вот сюда будут! Тебя хотят взяти.
— Как меня взяти? Они у меня в крестном целовании!
— Нарушено! Впервой, что ли?
— Я в мире с братьями! Ты лжёшь, злодей!
— Где княжичи твои? Владыка велел детей спасти. Он и коня мне дал. Где Ряполовские?
Василий Васильевич больше не слушал. Сердце его бухало молотом, в голове гудело: а вдруг правда?
Немногочисленные слуги и чернецы, вышед из храма, робко толпились за спиной. Василий Васильевич оглянулся на них — испуганные глаза, беспомощные люди. Он побежал к ограде, увязая в снегу и крича:
— Сторожа! Сторожа! Коня подайте!
Путаясь в длинных рясах, бежали за ним монахи:
— Великий князь, лошади не седланные и подпруги смерзлы! Не ездим мы зимой верхами-то никуды!
— Так моих запрягайте, тюхи! — задыхаясь, крикнул он, уже сам не зная зачем: по целине далеко ли уедешь в санях, а по дороге, с горы было видно, гуськом двигалось несколько десятков саней, накрытых рогожами и полостями. Рядом с ними шли ратники без доспехов и мечей, но с кнутами, как простые возницы. Монастырские стражники преспокойно наблюдали за этим, гадая, рыбу иль овощи везут монахи на пропитание.
— Вы что же, бесы, даже ворота растворили! — вскричал Василий Васильевич в бешенстве. — Не видите, там дале конники? Посекут ведь вас всех, и я смерть приму!