— Кто это? — не узнал Василий Васильевич.
Шемяка пожал плечами. Юрий Патрикиевич подал своего рыжего, пояснил:
— Новгородский посол. У них так принято волосы заплетать.
— Как бабы?
— Нет, у баб две косы.
Василий Васильевич усмехнулся, но не над тем, что услышал, а мыслям своим, которые немедля и высказал:
— Знаю, князь, что новгородские обычаи ведомы тебе, как всякому литвину, зарящемуся на наши земли.
Нет, не быть тебе послом.
Шемяка сделал вид, что у него что-то не ладится со сбруей, придержал лошадь.
— Ну, какой я литвин? Такой же, как ты… Не за это ведь, государь, попал я в твою немилость. А за что? — отважился на прямой вопрос Юрий Патрикиевич. — Грязным наветам поверил нешто?
Василий Васильевич потянул поводья, жеребец норовисто вздёрнул голову, вознамерился взвиться на дыбки, но всадник умело осадил его, так что оказался лицом к лицу с Юрием Патрикиевичем.
— Нет, князь, и я удивляюсь, что сам ты не догадываешься или следы заметаешь, ровно старый лис. Не могу тебе простить, что ты не только не разбил воинство дяди моего, не только не сумел защитить великую княгиню, мою мать, но и сам угодил в плен к Косому с Шемякой.
Юрий Патрикиевич обречённо потупился, зародившаяся перед выходом из Кремля надежда снова угасала, душу стало охватывать вчерашнее изнеможение. Доказывать свою невиновность смысла не имело, и он прошелестел лишь непослушными губами:
— Господь оправдание моё…
А Василий Васильевич выжидательно молчал, словно решая для себя, выдать ли некую сокровенную мысль или утаить. Решил, видно, что можно довериться старому князю, немало послужившему Москве.
— Настала пора не только сполна взыскать с новгородцев чёрный бор, но и острастку им дать такую, чтобы не воображали больше себя вольными. Отец мой Нижний Новогород прирезал, а мой долг и Новгород Великий взять под высокую руку Москвы.
Решительно и определённо говорил великий князь, однако не слишком ли горячо?… Показалось Юрию Патрикиевичу, что неспроста распахнул свою душу Василий Васильевич, и от этой догадки сразу стала вновь залегать сердечная тоска — словно прошла череда облаков и открылся солнечный свет. И он сказал с полным чистосердечием:
— Возьмёшь под свою высокую руку, непременно возьмёшь! — И тут же сменил разговор: — Сколь вижу твоего коня, государь, столь налюбоваться не могу. Высокий, ярый, ступистый. Такого больше ни у одного князя нет. Мой Рыжак скромно выглядывает из себя, но правда, нестомчив и тягуч. Из-за этой его нестомчивости, может, и оказался я в плену, коим коришь ты меня. Помнишь, Дмитрий Юрьевич, — возвеличал он презренного Шемяку, — как вынес он меня к вам?
Шемяка радостно осклабился:
— Как не помнить! Все лошади тогда у вас обезножили, а этот рыжий чёрт вынес тебя прямо к нам в засаду.
— Поспешил я тебя, государь, упредить об опасности, — разъяснял Юрий Патрикиевич, — потому один поскакал через лес.
— Здорово мы тебя тогда скрутили! — радовался своим воспоминаниям Шемяка.
— Василий Васильевич резко развернул коня, послав его с места в галоп. Догнав головную группу всадников, снова осадил коня, подождал, пока подтянутся к нему Шемяка с Юрием Патрикиевичем. Когда они на рысях догнали и почтительно остановились, великий князь произнёс приговор:
— Как же, Юрий Патрикиевич, можешь ты после всего этого срама представлять своего государя на иноземном дворе?
Не нашёл что ответить на это старый князь, чувствовал он себя целиком во власти великого князя, которая была изменчива и проходяща, как чередующиеся облака, то бросающие мрачную тень, то вновь пропускающие солнечный луч.
5
Война да охота — наиглавнейшие занятия князей. Уже и в ратных переделках побывал Василий Васильевич, и на всяческих потехах поднаторел, но молодость и неопытность часто проглядывали в иных его словах и поступках. Даже в том, как пил он в застолье меды или пиво: брал наполненный кубок с опаской, прежде чем пригубить, заглядывал в него, словно опасаясь, нет ли там какой нечисти.
Шемяка на четырнадцать лет старше, он успел уже преизрядно прославиться как гуляка и бражник. В разгар пирушки мог он удивить и бывалых винопийц тем, что опрокидывал в себя одним махом целую корчажку, удерживая её лишь зубами, без помощи рук.
Он и на этот раз начал выхваляться своим штукарством. Юрий Патрикиевич, тоже уж слегка захмелевший, обронил:
— Не штука дело, штука — разум.
Шемяка никак на это не отозвался, но метнул на великокняжеского вельможу прицеливающийся взгляд, обещая поквитаться. Предлог к этому долго не искал.
Из раменного тянувшегося вдоль реки Вори леса долетали до охотничьего стана соловьиные бульканья, отточки, лешевы дудки.
— На Петровки кукушка крестится, а соловей в последний раз поёт, — заметил Юрий Патрикиевич, а Шемяка только и ждал, чтобы прицепиться:
— Всё-то ты знаешь, стратиг… Может, скажешь, о чём голубь дикий на ветле воркует?
— Чего не знаю, того не знаю, — отговорился Юрий Патрикиевич, явно опасаясь сшибки.
А Шемяку уж было не унять:
— Он воркует: «Вяхирь[90] — дурак! Вяхирь-дурак!»
— Каждый слышит то, что заслужил, — не удержался-таки Юрий Патрикиевич от того, чтобы не отповедать задиру.
Василию Васильевичу не нравилась начавшаяся перебранка, но он не знал, как запретить её. Смотрел то на одного забияку вопросительно, то на другого осуждающе, но молчал, будто держал во рту сытный мёд и не мог никак проглотить его. Он лежал, облокотившись, на пологе, иногда откидывался навзничь и срывал на ощупь травинку, угадывая: «Клевер красный… Мышиный горошек… Овсяница… А это что? Не знаю».
Юрий Патрикиевич, ты у нас знаток, — разомкнул наконец уста великий князь. — Что за чудный хлыст?
— Так и называется: петров кнут, потому что распускается как раз к Петрову дню.
— Ага, как и петровы батоги, стало быть?
— Верно, вот они, голубенькие, на солнце глядят.
— А у нас это цикориум называется, — подключился венецианский гость Альбергати[91], восседавший на складном табурете. Сказал со значением, желая обратить на себя внимание. — А эти жёлтые цветочки у вас зовут мать-и-мачехой, правильно зовут: лист у неё снизу белый и мягкий — это мать, а сверху жёсткий и холодный — Это мачеха. У нас в Италии ею кашель лечат, она так и именуется; тусиляго фарфара — противокашляница муконосная, по-вашему.
Василий Васильевич приподнялся:
— Однако чисто ты по-нашему молвишь. Где поднаторел?
— Я, государь, хоть и фрязин, однако родился на Русской земле. Мой дед был купцом-суконником, его твой дед Дмитрий Иванович брал с собой на Куликово поле толмачом. Отец мой при твоём отце состоял в Новгородской купеческой гильдии и постоянно наезжал с товарами в Москву.
Василий Васильевич встал с земли, поднял брошенный на траву кафтан, обшитый камкой. С помощью понятливого боярина Басенка накинул его на плечи. Неторопливо застёгивая на груди серебряные схватцы, размышлял: «Не тот ли это фрязин, про которого ещё владыка Фотий говорил как про тайного доброхота покойного отца?»
— Альбергати, мы боровой дичи преизрядно добыли, а ведь нынче день Петра-рыболова…
— Это и мне, христианину латинянскому, ведомо. Был апостол Пётр простым, бедным рыбаком, — охотно отозвался венецианский гость и посмотрел на великого князя долгим выразительным взглядом, словно желая что-то добавить, но воздержался.
— Истинно так, а мы рыбки-то и не поснедали. Поедем-ка на корегоды! — пригласил великий князь и тоже дружески-заговорщицкий взгляд на гостя бросил.
Басенок и один из стремянных бояр подняли Василия Васильевича в седло, фрязин вскочил на своего коня без посторонней помощи. Вдвоём поскакали вдоль рамени, несколько верховых бояр держались сзади на почтительном расстоянии, но готовые прибыть по первому знаку государя.