А Витя, ее спутник, был словно пришиблен своей любовью. По первому слову Виолы он бросался принести из машины сумочку или платок («Да сиди ты, — недовольно сказал ему Гоша, — у меня теперь для этого собака есть!» — Виола только усмехнулась с прохладцей — ей было наплевать.) Витя ехал за лимонадом и чипсами. Витя делал все, что она хотела.
Он был очевидно растерян и не понимал, как же это могло стрястись с ним, таким обыкновенным человеком. Почему на него свалилась эта страшная, ненужная, мучительная любовь. Он ведь не был героем какого-то романа или фильма.
Он не мог сказать ей ни слова против. Одного холодного взгляда Виолы было достаточно, чтобы он съежился.
Как поведал мне один из спасателей, вышедший на палубу перекурить, Витя уже бросил семью, разменял квартиру, метался между любовницей и детьми и был теперь распят, словно на дыбе. Виола почему-то упрямо не хотела выходить за него, но и не гнала от себя, уже полгода мучила, стерва…
Тем временем солнце ушло на покой. Небо стало густым, приобрело цвет старой оловянной ложки, а потом прозеленело, и сквозь его толщу показались слабые звезды.
Позже на палубу вышел и сам Витя, уже хорошо пьяненький, мрачный, он готов был с кем-нибудь подраться, все равно из-за чего, но никто не хотел с ним драться. Витя принял еще и начал рассказывать, как ему хреново, кто бы знал, как ему хреново. «Все сердце она мне исковыряла. Все сердце». Правду говорил человек.
Я к тому времени и сам был готов настолько, что осмелился спросить, что же случилось с Виолой, зачем ей инвалидная коляска. И кто-то из спасателей со смешком сказал мне: «Ты что, до сих пор не понял? Она же настоящая русалка! Только сухопутная. Специально к нам приезжает поплавать…»
Что бы это значило? На Виоле была оранжевая блузка и длинная черная юбка, полностью скрывавшая ноги. Или что у нее там было вместо ног?
— А петь вы умеете? — спросил я ее, когда веселье достигло того градуса, что становится позволено почти все.
— Петь? — недоуменно переспросила она.
— Ну да. Вы же русалка, сирена…
— Можно попробовать, — неожиданно согласилась она и развязно крикнула Гоше: — Эй, хозяин, гитара есть?
Гоша улыбнулся.
— Не вопрос. Уж что-что другое, а гитара…
За эту маленькую просьбу он, кажется, готов был простить ей многое. Сходил в соседнюю комнату, принес инструмент. Пощипал для виду струны, покрутил колки, откашлялся, закинул ногу на ногу. Взял наизготовку (бывают люди, в руках которых даже «Калашников» похож только на гитару, у Гоши же и гитара напоминала автомат) и вопросительно посмотрел на Виолу.
— «Мое детство — красный конь». Знаешь?
Гоша кивнул и начал медленно перебирать струны.
Виола вступила неожиданно, без подготовки, чистым и сильным голосом. Не откашливалась, не считала такты. Голос как бы давно звучал в ее груди, и только теперь она позволила ему выплеснуться.
Это было словно капля нашатыря в чаду. Мгновенно вокруг все стихло. Беззвучно пришли те, кто был в это время на палубе, остановились в дверях. Витя сел с глуповато приоткрытым ртом. Он, кажется, никогда раньше и не слышал, как поет Виола.
«На заре, ранним утром на заре красный конь ходит…»
Кажется, впервые за весь вечер Виола вела себя по-человечески. Она сжала руки перед грудью, закрыла глаза, чтобы никто ей не мешал. Наверное, она очень любила эту песню.
«По земле копытом бьет, тишину из речки пьет мое детство — красный конь…»
Она пела о том, чего не вернуть, о счастье, которое у нее было, о потерянном рае, о страшном слове «никогда». Ее серебряный, чистый голос разъедал душу, словно ртуть, потому что совсем не вязался с внешностью Виолы, с ее обликом недоброй красавицы. Обнаружилась вдруг полнейшая внутренняя гармония, которую она зачем-то до поры скрывала. Голос просто поражал.
Наверное, именно поэтому Витя все и испортил. Когда Виола замолчала, он неожиданно бросился перед ней на колени, обхватил руками и, с болью глядя ей в лицо, закричал:
— Так чего же тебе, сука, надо?! Ты скажи! Чего тебе надо, гадина ты этакая?! А?!
Не дождавшись ответа, он уткнулся лицом ей в юбку и заплакал. Мне это сразу же напомнило слезливую сцену из какого-то старого советского фильма.
Всем стало не по себе. Виола растерянно улыбнулась и положила узкую ладонь на стриженый затылок Виктора. Обвела нас взглядом. В глазах ее дрожала влага, но ни одна слеза так и не сорвалась с ресниц.
— Вы бы убили меня, ребята, а? — попросила вдруг хриплым голосом. — Пришлепнули бы меня, гадину, чем-нибудь… лопатой, что ли…
Мы отводили глаза, мы уходили, потому что нельзя было быть там и слушать, что она говорит. Пусть разбираются сами.
После всего этого мне стало плохо. К тому же я изрядно намешал водки с пивом и еще каким-то апельсиновым коктейлем. Я уже чувствовал, как на мозг ложится мегатонная плюшевая лапа. Еле выбрался на палубу, шатаясь добрался до борта, перегнулся через леер и обильно изверг из себя все выпитое и то немногое, что было съедено с утра.
— Да обычная пьянка была! День рождения, море водки. Но вот теперь я, кажется начинаю понимать, к чему вы ведете.
— Да? — заинтересовался следователь. — Очень хорошо. Продолжайте.
— А что такого? Напились, а потом… да вы сами, наверное, все знаете. Меня что, в чем-то обвиняют?
— А вы-то как сами думаете?
— Ничего я не думаю, — сказал я устало. Все это начинало мне надоедать. — Может, вы хотите, чтобы я сам придумал себе какую-то вину? Сейчас не тридцатые годы, милейший!
— Не думает он! А думать надо всегда! Постоянно! — выкрикнул следователь. Он стал ходить по кабинету, заложив руки за спину, и только теперь я увидел, какого он маленького роста, какие кривые у него ноги, какая рассыпчатая перхоть на плечах… Пиджак у него был коричневого цвета, потертый, Я вдруг подумал: если кто-то дружески хлопнет следователя по спине, поднимется легкое облачко пыли.
— Вы, Волков, не думали, когда пили с незнакомыми людьми! И в результате! Что?
Он внезапно склонился ко мне и снова уперся узкими черными маслинами в мою переносицу. Я почувствовал кислый запах его прокуренных усов.
— Что?! — спросил он требовательно.
— Что? — спросил я.
— Ничего не хотите мне сказать? Тогда я сам сейчас скажу, и вы потеряете возможность добровольно и чистосердечно во всем сознаться.
Мы помолчали.
— Итак, — сказал он.
Еще помолчали.
— Ничего не хотите сказать?
— Не хочу.
— Что ж, пеняйте на себя.
Он стал целенаправленно прибирать на столе какие-то бумажки и складывать их в папку. Губы сурово сжаты, спина прямая.
Я образцово-показательно зевнул.
— Так в чем меня обвиняют?
— В убийстве, конечно! — выкрикнул он неожиданно звонким, пионерским голосом.
— Вы что, с ума сошли?!
Ночью я пришел в себя в одной из кают; я лежал на койке и был заботливо укрыт полосатым армейским одеялом. Голова болела от жажды. На подоконнике стоял графин с водой. Мне внезапно стало до тошноты жарко. Омывшись волной пота, я быстро скинул с себя все до нитки, выпил пол-графина и вышел на палубу, в такой желанный ночной холод. Часы показывали половину второго.
Раскинув руки, подняв голову, я старался дышать всей грудью, впитывая чистоту и свежесть речного воздуха. Красота. Если бы не башка… Но мне было уже легче. Я даже чувствовал возбуждение, стоя голым здесь, в центре мира, наедине с рекой и луной. И мне казалось, что за мной кто-то следит, но от этого становилось еще лучше.
Наверное, вот так в древности и рождались языческие обряды. Водка с пивом, спермотоксикоз и луна. И тогда уж что угодно, вплоть до человеческих жертвоприношений.
Сквозь деревья пробивались далекие огни города. Какого города? Любого. Рим, Тегусигальпа, Антананариву… От монастыря донесся негромкий звон колокола. Риму три тысячи лет, Ярославлю лишь тысяча — еще молодой парень… Мы живем в своем городе, и проходим сквозь время вместе с ним, и исчезаем, а он идет дальше, цементируя в себе все наши радости и горести. Этот город все перемелет. Успокоит. Поглотит…