— Поставь-ка трубку да погляди, не видать ли там «Джесси»?
Слуга вынес на веранду длинную подзорную трубку и принялся обыскивать море.
— Там, фелла, шхуна, далеко-далеко. Там, фелла, «Джесси», — объявил он.
У больного плантатора отлегло от сердца.
— Коли это «Джесси», получишь от меня пять пачек табаку, — промолвил он.
Водворилось молчание. Больной насторожился. Спустя некоторое время слуга нерешительно произнес:
— Может, «Джесси», может, другой, фелла, шхуна.
Хозяин свалился с кровати, дополз на коленях до стула. Ухватившись за его спинку, он приподнялся. Опираясь все время на стул и продвигая понемногу его вперед, он осилил расстояние до веранды. От напряжения пот градом катился с его лица и рубашка промокла. Кое-как добравшись до кресла, он опустился в него в состоянии полного изнеможения, но минуту спустя привстал и взялся за трубку. Слуга положил конец подзорной трубы на перила веранды, и хозяин уставился на море. Вскоре он уловил в поле зрения белые паруса и начал пристально разглядывать шхуну. — Нет, это не «Джесси», — произнес он совершенно спокойно. — Это «Молекула».
Он поднялся с кресла и пересел в качалку. Дом стоял в трехстах футах от берега моря, где пенились небольшие волны. С левой стороны виднелась белая линия прибоя, отмечающая устье реки Бейльсуны, а за нею выступали суровые очертания острова Сэйво. Прямо впереди, за проливом с дюжину миль шириной, возвышался остров Флорида: а с правой стороны на огромном расстоянии отсюда в туманной дали маячили чуть заметными точками берега Малаиты [6] — дикого острова, притона разбоя, грабежа и людоедства, родины тех самых двухсот рабочих рук, которых завербовала для себя Берандская плантация. Между домом и морем параллельно береговой линии шла тростниковая ограда поместья. Ворота стояли настежь открытые, и хозяин велел прислужнику запереть их. По сю сторону частокола, внутри усадьбы, росло много кокосовых пальм. В конце дорожки, проложенной к воротам, с обеих сторон высились флагштоки, поставленные на искусственных холмиках, футов в десять вышиною. Вокруг основания каждого флагштока вкопаны были короткие поддерживающие его столбики, выкрашенные в белый цвет и туго обмотанные тяжелой цепью. Флагштоки походили на мачты: они убраны были по-настоящему: на них красовались ванты, выбленки, гафеля и фалы [7]. На одном из гафелей вывешены были два ярких флага: один — вроде шахматной доски с белыми и синими клетками, а другой — в виде белого вымпела с красным диском посередине. Согласно правилам международного морского устава, этот сигнал давал знать о беде.
В отдельном уголке усадьбы сидел нахохлившись ручной сокол.
Белый человек посмотрел на птицу и подумал, похоже ли его самочувствие на ощущения сокола, и улыбнулся при мысли о сродстве между человеком и птицей. Он встал с качалки и распорядился ударить в большой колокол, возвещавший работникам плантации об окончании дневных трудов и о возвращении с полей в шалаши. Спустя некоторое время он опять оседлал человека-коня и отправился совершать свой последний обход.
В барак привели двух вновь заболевших. Он заставил их принять касторового масла и поздравил себя: день выдался легкий — умерло всего только трое; осмотрев мимоходом сушильню для копры [8], где еще продолжалась работа, он обошел жилища своих рабочих, чтобы посмотреть, не скрываются ли там больные, которых велено было тотчас же подвергать изоляции. Возвратившись домой, он выслушал доклады своих приказчиков и отдал необходимые распоряжения на завтрашний день. Лодочников он отправил в дом на ночевку, как это всегда было принято делать из осторожности, после того как вельботы [9] вытащены из воды и поставлены под замок. Предосторожность нелишняя, ибо на чернокожих нельзя было положиться, и если оставить вельбот вечером на берегу, то на следующее утро не досчитаешься человек двадцати. С тех пор, как доставка каждого чернокожего на плантацию стала обходиться хозяину в тридцать долларов или около того, смотря по тому, на какой срок он был завербован, на бюджете Берандской плантации тяжело отзывалась потеря в людях. Кроме того, и вельботы стоят недешево на Соломоновых островах. Участившаяся смертность ежедневно сокращала оборотный капитал. С неделю тому назад семеро туземцев сбежали в лесные дебри; четверо беглецов вернулись изнуренные донельзя лихорадкой и сообщили, что двоих товарищей зарезали и сожрали гостеприимные лесовики, а седьмой все еще бродит недалеко от берега и высматривает, как бы украсть челнок или лодку и отправиться в ней к себе на родину.
Вайсбери принес показать хозяину пару зажженных фонарей. Белый человек осмотрел их и, удостоверившись, что они горят хорошо, широким, ярким пламенем, одобрительно кивнул головой.
Один фонарь подвесили на гафель флагштока, а другой оставили на открытой веранде. Фонари эти служили путеводными огнями для судов, прибывавших в Беранду. Их зажигали, осматривали и вывешивали ежедневно по вечерам в течение круглого года.
Отделавшись, наконец, от всех дневных забот и попечений, белый человек вздохнул с облегчением и повалился, как сноп, на кровать. Возле него лежали ружье и револьвер. Целый час он пролежал неподвижно, в состоянии полудремоты, полулетаргии. И вдруг очнулся. Что-то хрустнуло на веранде. Помещение имело вид буквы «L»; угол комнаты, в котором стояла его кровать, погружен был во мрак; хотя за углом, в конце длинного коридора, ярко горела лампа, висевшая над биллиардом, но свет ее не проникал сюда. Веранда также была освещена. Он притаился и выжидал, что будет дальше. Скрип повторился несколько раз, и он догадался, что на веранду взобралось несколько человек.
— Кто там?! — крикнул он что есть мочи.
Дом, возведенный на сваях в двенадцать футов высоты, весь зашатался от топота удирающих посетителей.
— Они становятся чересчур дерзкими, — пробормотал он… — На что-нибудь надо решиться.
Над Малаитой взошел полный месяц и облил своим светом Беранду. Неподвижный воздух застыл в тишине. Со стороны барака продолжали доноситься глухие стоны больных. В тростниковых сараях отдыхало от дневных трудов двести человек косматых людоедов. Они спали не все. Один из них проклинал громогласно белого человека, не знавшего сна, а другие внимали этим проклятиям. На всех четырех верандах господского дома горели фонари. А в стенах дома между ружьями с одного бока и револьверами — с другого лежал сам этот проклинаемый человек и стонал, и метался, то просыпаясь, то вновь засыпая тревожным сном.
Глава II
Кое-что уже сделано
Нa следующее утро Давид Шелдон почувствовал себя значительно хуже. Сказался заметный упадок сил и появились некоторые другие неблагоприятные симптомы. Приступая к обходу, он предвидел смуту. Он даже желал, чтобы произошла какая-нибудь вспышка. Напряженное положение, создавшееся за последнее время, могло внушить серьезные опасения даже и в том случае, если бы он был совершенно здоров; но в виду беспомощного состояния, в котором он находился и которое ухудшалось с каждым днем, необходимо было во что бы то ни стало проявить какую-нибудь инициативу.
Чернокожие становились час от часу все мрачнее и подозрительнее, и появление прошлою ночью нескольких человек на веранде, — проступок, считавшийся одним из самых тяжких в Беранде, — не предвещало ничего хорошего. Рано или поздно они нападут на него, если только он сам на них не обрушится первый, не поразит их темные души пламенной силой цивилизованного человека.
На этот раз он вернулся домой весьма недовольный. Не представилось ни малейшего повода проучить кого-нибудь за дерзость или непослушание, такого повода, каких было немало за последнее время, с тех пор как в Беранде развилась эпидемия. Сам по себе уже этот факт был довольно подозрительным. Дикари становились коварными. Он раскаивался в том, что преждевременно спугнул забравшихся к нему ночью бродяг. Если бы он только дождался, пока они войдут в комнату, то он уложил бы на месте одного или двух и проучил бы таким образом остальных. Он был один среди двухсот чернокожих и до смерти боялся, как бы болезнь не сокрушила его и не отдала во власть дикарей. Воображение его рисовало картину, как чернокожие нападают на усадьбу, грабят припасы, устраивают грандиозный пожар и бегут на Малаиту, и как его собственная голова, основательно провяленная на солнце и прокопченная в дыму, украшает красный угол какой-нибудь лачужки.