Мазин видел, что старика остановить трудно, да и жестоко прерывать, но необходимо было осмыслить новые факты, найти связь между ними.
— Алексей Фомич, по–вашему, Калугин скрывал прошлое исключительно по соображениям моральным, личным, не практическим?
— Практическим?
— Он поступал учиться, проходил различные официальные рубежи, заполнял анкеты, писал автобиографию… Утаивал ли он и там…
Кушнарев сидел у самой стены. Круг неяркого света, ограниченного абажуром, не достигал его.
— Именно! Добрались, докопались! Ну почему вы не способны мыслить за пределами уголовного кодекса? Почему не верите, что человек сам себя и осудить и оправдать может?
— Так поступил Калугин?
— Не спрашивал! Не интересовался, потому что видел, справедливо он поступил. Нет больше мальчишки, что дрожит на углу, пока дружки замок сворачивают. Того судить нужно было за то, что не думал, голову на плечах имея, не ведал, что творит. Дурак был, не человек, не личность. А Михаил Калугин формальностям не подсуден. Долги выплатил, имя заслужил чистое. Человек, художник. Совесть ему судья. И мелочные подробности роли тут не играют.
— Играют, — возразил Мазин. — Получается, что Калугин фамилию сменил незаконно и прошлое скрывал сознательно, а не просто не любил о нем распространяться.
— Кровью, пролитой на фронте, он заслужил… талантом своим…
— Алексей Фомич, не понимаете вы меня! Формальностям друг ваш действительно уже не подсуден. И не о том я хлопочу, чтобы память его очернить. Поступки его меня с другой стороны интересуют. Как они самому ему навредили! И не подписал ли он себе смертный приговор сам, когда впервые чужой фамилией подписался?
Кушнарев приблизился к лампе.
— Вот вы как повернули!
— Ощупью продвигаюсь, ориентиры в тумане. А тут еще самолет… Не могу его от смерти Калугина отделить. И соединить не могу. В самой смерти логики не вижу. Предположим, нашелся подлец, задумал нажиться на прошлом Калугина. Но тогда художник шантажиста убить должен, а не наоборот! Получается, не Михаил Михайлович боялся, а сам он кому–то мешал. Вот главная неувязка! И вам приходила эта мысль в голову, пока вы решали тяжкий вопрос, сказать мне, что знаете о Калугине, или нет. В том и тяжесть — жертва ли Калугин? Убит злодейски или была тому причина? Колебались вы, даже в неискренности к себе его заподозрили…
— Во мне колебаний больше нет.
— Но были! И шли они от поступка, который теперь оправдали, а меня убеждаете (а не себя ли?), что имел Калугин право присвоить чужие документы! Чьи? Все документы кому–то принадлежат. Где же их владелец? Калугин–два? Вернее, Калугин–первый?
— Понятия не имею. И плохого думать не желаю.
— Мне тоже не хочется. Больше ничего вам не запомнилось?
— Есть еще зацепка, но ничтожнейшая. Собирался Михаил в тот день беседовать с Валерием.
— О чем?
— Если б знать! Заглянул я к нему, а он мне: «Погоди, Алексей, с сыном потолковать нужно». — «Уму–разуму поучить?» — «Да нет, — отвечает, хуже». Но пояснять не стал. А выспрашивать, сами понимаете, как я мог?
«Разговор этот был нарушен Сосновским. Но и сам Сосновский пришел говорить. Не поговорил. А потом стало поздно».
— Зацепка не ничтожная, Алексей Фомич, а характерная. С двумя людьми собирался говорить Калугин. С очень близким и вовсе не близким, но сведущим в законах. Он собирался посоветоваться с Борисом Михайловичем. И с сыном. Знаменательное сочетание. Предположим, Калугин решился довериться обоим. Такое можно объяснить только так: ему грозило большее, чем разоблачение прошлого. Он знал об угрозе! Но что успел Калугин сказать Валерию?
«Он мог назвать имя предполагаемого убийцы, человека, который заинтересован в тайне Калугина больше, чем он сам. Но если верна эта версия, таким человеком должен быть кто–то немолодой, современник тех, давних лет. Таких двое — Кушнарев и Демьяныч. Однако Кушнареву я верю, Демьяныч же с Калугиным раньше знаком не был, да и зачем ему было покушаться на человека, который, как он знал, заведомо мертв? Но если Валерию что–то известно, как объяснить его поведение? Почему молчит? Ждет милицию? Или ничего не знает? А что, если замешан вовсе не пожилой человек? Мало ли тут возможных связей, взаимодействий, последствий?»
— Пойдемте к Валерию, Алексей Фомич!
И тут Кушнарев негромко рассмеялся.
— Иначе я вас представлял, Игорь Николаевич. Логическим, рациональным, не поддающимся увлечениям.
— Разочаровались? Ах, вспомнил: вы за высшую истину — через сто лет. Спешку не одобряете.
— Не обижайтесь: молоды вы еще. Но умны. Пойдите к Валерию, попытайтесь. Верю я в вашу справедливость. Амне идти к нему не хочется. Зачем я там? Уличать, если откажется? Вы и без меня с ним справитесь. Даже лучше без меня, потому что беда эта всех ожесточила, подозрительными сделала. Валерий тоже озлился. Я это чувствую. Сказать я уж все до предела сказал. Не нужен больше. И больно мне будет, если что худшее откроется. Михаил, Игорь Николаевич, дорог мне. На ногах я ему помог удержаться и заслугу свою в этом вижу. Так не отбирайте ее у меня.
— Хорошо, Алексей Фомич. Схожу сам.
Он запомнил комнату Валерия, хотя и не был в ней, и без труда сориентировался в темном коридоре. Нащупав ручку, Мазин подергал ее сверху вниз. Из комнаты не ответили. Тогда он повернул ручку до предела. Дверь оказалась запертой. Валерий или не желал откликнуться, или отсутствовал. Кушнарев стоял на пороге, поглядывал в его сторону.
— Не достучались?
— Нет. Возможно, он в хижине.
— Пойдете?
— Придется.
— Я с вами.
Мазин удивленно посмотрел, как архитектор натягивает на голову берет.
В комнате Игорю Николаевичу казалось, что на дворе еще светло, на самом деле ночь давно наступила. Самозваный снегопад кончился, ветер угнал последние, ненужные тучи, и луна, скрывавшаяся в горах, появилась над ущельем, огромная, тяжелая, круглая, провисшая, как переспевший апельсин, готовый сорваться с пригнувшейся к земле ветки. Она–то и освещала все вокруг.
— Сколько ненужной красоты, — сказал Кушнарев, оглядываясь.
Весь горизонт над черной, зубчатой стеной гор светился неодолимым лунным пламенем. Зато напротив скалы, которые отражали поток этого удивительного, живописного света, припорошенные застывшим на несколько ночных часов хрупким и неглубоким летним снегом, подсекали белизной совсем другое небо. Не пуская туда свет, они возвращали его, обрушивали целиком в долину. В этой стороне небо было ровнее и глубже. В высоте его, стесняясь своего ничтожества в присутствии такого гигантского, напоенного энергией светильника — луны, мерцали небольшие ледышки–звездочки. Невозможно было поверить, что это многоцветное импрессионистское чудо возникло на том же месте, где несколько часов назад не было ничего, кроме вымокшего насквозь серого тумана.
По глубокому скрипучему снегу шагалось легко и быстро. Мазин первым заметил, что дверь хижины открыта. «Жарко ему, что ли? Перетопил, наверно». Но дыма над трубой не было.
— Валерий! — позвал Игорь Николаевич.
Никто не отозвался. Кушнарев смотрел в сторону. Мазин шагнул через порог.
В комнате было пусто. Печь погасла, видимо, недавно. Ощутимо слышался запах дыма, хотя заслонка в трубе была выдвинута до предела. На койке, как и днем, царил хаос — подушка смята, одеяло перекошено. Зато разбитое пулей стекло успели заменить прибитой к раме фанеркой. Мазин перевел взгляд на стол и увидел бутылку с водкой. Рядом стояли два пластмассовых стаканчика, но никакой закуски. Пить не начинали. Тускло мерцала керосиновая лампа.
— Очередная загадка! — развел он руками. — Где же Валерий?
— Следовало бы зайти к Марине Викторовне.
— Пожалуй. А почему он не потушил лампу?
— Рассеянность, волнение, влияние алкоголя.
— Предположим, хотя бутылка полная. Любопытно, с кем он собирался ее опустошить?
Мазин передвинул по столу стаканчики.
— Вы видели такую примитивную посуду у Калугиных?