— Тесно у тебя, Борька!
— Я ж не рассчитывал на взлет твоей неукротимой энергии. Думал, отдыхать человек едет. Будет рыбку довить, на коечке полеживать с журналом «Огонек», кроссворды решать.
— Не подначивай! Я по воздуху пройдусь, подышу, подумаю на морозце.
— Смотри не простудись. По–моему, ты уже сопишь.
— Есть немного. Нужно платок взять, кстати. А то я калугинский затащил из мастерской.
Игорь Николаевич показал выпачканный в краске платок.
— Он не из мастерской. Ты взял его в избушке на озере, когда я перевязал твоим платком рану, — вспомнил Сосновский.
— В самом деле? Не обратил внимания. Да, он валялся на койке, где лежал Валерий. Старею, Борис. Нервы сдают, память отказывает.
— Не прибедняйся!
Мазин вышел из домика. Снег больше не шел.
Луна
Было еще светло и очень тихо. Река примолкла, истощив нерасчетливо растраченные силы. Хотелось идти долго, отрешившись от беспокойных мыслей, но на пути вырос Валерий.
— Видели пчеловода?
Казалось, он поджидал Мазина.
— Демьяныч подтвердил мое предположение.
— Выкрутился?
— Не суди ближнего… И возьмите свой платок.
Художник посмотрел на платок.
— Не такая уж ценность. Но если вы щепетильны… Из хижины утащили?
— Случайно.
— Не сомневаюсь. Куда направляетесь?
— Алексея Фомича хочу повидать.
Валерий приподнял одну бровь.
— Дотошный вы…
Архитектор брился у окна. В комнате пахло «Шипром».
— Не помешаю?
— Представьте, нет. Присаживайтесь. Я ждал вас…
Он вытер полотенцем и осмотрел в зеркальце выбритую щеку. Выглядел Кушнарев не пьяным и не утомленным. Что–то изменилось в нем за прошедший час.
— Хотел спросить, уважаемый…
За окном громоздкая туча с трудом продиралась по ущелью, цепляясь за скалы. В одном месте они вспороли продолговатую брешь, и в ней засветились розовые закатные лучи. В комнате стало виднее. Здесь царил строгий и неприхотливый, почти солдатский порядок. Кровать была покрыта одноцветным шерстяным одеялом, закрывавшим и подушку, ни на столе, ни на стуле не валялось ничего постороннего, и только несколько высокогорных, незнакомых Мазину цветов в глиняном кувшинчике нарушали это упорядоченное однообразие.
— …Вы сыщик–любитель или профессионал?
— Полномочий предъявлять не могу.
— Бумажки меня не волнуют. Меня интересует, подготовлены ли вы к роли, которую на себя взяли. Или играете в детектива, пользуясь советами милейшего Бориса Михайловича?
— Можете на меня положиться.
— Доверие предполагает взаимность. Если же я включен в проскрипции, взаимопонимание исключено.
— Для окончательных выводов у меня до сих пор нет данных. Поэтому жду любых неожиданностей.
— От меня сенсаций не ждите. Хотя обязан признать, что не ошиблись вы. Я в самом деле был несправедлив к покойному Мише, подозревал в его отношении к себе нечто нехорошее. Но этот вопрос не практический. Это мое, личное.
— Я знаю, Алексей Фомич, что вы особенно дорожите справедливостью. Мне стало известно…
— Моя грустная история? Это не тайна. Это в прошлом. Не поправишь. Я говорил. Не хочу множить зла. У ваших коллег все сошлось. Против меня были факты, а факты, как тогда говорили, — вещь упрямая. В чем я могу упрекнуть своих судей? В том, что у них не хватало… это трудно сформулировать… не хватило сил приподняться над очевидностью? Они выполняли долг, как они его понимали, даже добра желали, справедливости. Ох уж эти добрые намерения! Ими вымощена не одна дорога в ад. Потому что каждый идет туда своим путем. Я не выдержал, упал духом. Но Миша понимал мою трагедию. Он любил меня. Не боялся, а любил. Может быть, жалел… Я не имел права чернить его в ваших глазах. Он погиб. Это наказание.
Кушнарев нервно провел лезвием бритвы по широкому ремню, зацепленному пряжкой за гвоздь в стене.
— Кто наказан? Кем?
— Не ловите меня! Михаил наказал себя сам.
— Сам? Он же убит.
— Что из того! Наказать себя можно и чужими руками. Но я не желаю, не желаю об этом! Я боюсь слов, удобных, незаменимых формул, в ужасный смысл которых мы не вдумываемся и не способны их осмыслить, потому что если б осмыслили, то лишились рассудка. Например, эти крошечные газетные заметки о приговорах и слова, слова — «приговор приведен в исполнение». — Кушнарев глянул на Мазина, заметил, что тот хочет возразить, и замахал рукой с бритвой. — Только не говорите про выродка, который ходил по Москве с туристским топориком и убивал детей! Да, он заслужил! Но не себя ли мы убиваем, когда казним человека? Может быть, потому и убийцы существуют, что убивать–то вообще можно? Только бы причина была! Вина! Вы думали об этом?
— Необходима ли смертная казнь? Боюсь, мы не решим этот вопрос. Я думаю о том, кто убил Калугина.
В отсвете красного заката глаза старика блеснули диковато.
— Послушайте, вы добиваетесь, чтобы я помог вам убить взамен Михаила другого человека, да?
Мазин отодвинулся. «Неужели его так взвинтили мои слова о допущенной несправедливости?»
— Я разъяснял, чего я добиваюсь. Я не хочу, чтобы этот другой человек прикончил сегодня ночью еще одного, третьего человека.
— Вас? Да? Вас? Чем вы ему помешали? Он боится? Значит, он тоже спасает себя! Разве вы не понимаете, что он защищается? Если б вы не угрожали его жизни, он не стал бы стрелять в вас!
— Алексей Фомич! — сказал Мазин устало. — Я вызываю в вас идиосинкразию. Простите. Вашу справедливость я готов признать в идеале, но живем–то мы в мире реальном, и смотреть на него свысока, добру и злу внимая равнодушно, извините, не могу.
— А что оно дает, беспокойство ваше? Улучшает человечество на микрон? Ничтожный микрон?
— Пусть на полмикрона, на четверть. Ведь и до Луны–то расстояние по сравнению с Галактикой ничтожно, но стремимся же! А крупица справедливости ничтожной быть не может! Сами знаете! И не верю я в вашу философию. Может, обижу я вас, но скажу: в отношении своем к убийце Калугина вы не из теории исходите!
— Как понять прикажете? — вскочил архитектор.
— Поясню. Только бритву спрячьте. Не люблю режущих предметов. Вам хотелось бы, чтоб убийца понес кару, но существует причина, которая пугает вас, заставляет опасаться разоблачения убийцы или обстоятельств преступления. Помилуйте нетактичного прагматика, но люди в своих поступках не столько от теории идут, сколько теорию под поступки подгоняют.
— Я не лицемер.
— Верю. Бритву–то спрячьте, прошу! Думаете вы, как поступить лучше, правильнее, но устойчивости в решениях не находите, вот и выдумываете, мечетесь, себя убедить хотите — не меня!
Кушнарев опустился на койку и сложил бритву.
— Неотвязный вы человек! Что еще вымыслили?
— Вымыслил? Две вещи могут вас страшить. Или истина повредит вам самому, или она повредит… Ну, да вы понимаете кому.
— Как ему может стать хуже?
— А уж это вам виднее.
Кушнарев выдвинул ящичек из стола и начал укладывать бритвенный прибор. Потом сказал ровно, невыразительно:
— Клянусь вам честью, молодой человек, совестью своей, а я не подлец… Неизвестно мне, почему убили Михаила Калугина.
— Так я и знал, — вздохнул Мазин. — Так и знал! Все ваши сомнения отсюда. Ведь как бы ни теоретизировали, а изверга, зверя защищать бы не стали. Того, что с топориком по квартирам ходил. Его б спасать не стали! А тут вас червь гложет, не уверены вы, неизвестно вам: а не было ли на самом Калугине вины? Вы не за самосуд, разумеется, но вы настрадались, знаете много, видели, даже бессилие правосудия вам знакомо, и потому, именно потому не хотите вмешиваться. Терзают вас сомнения, и к легкому решению стремитесь, переложить его на судьбу хотите. А попросту — устраниться, руки умыть. Не от равнодушия, не из эгоизма, пусть от страха ошибиться, зла не причинить напрасного, но ведь что в лоб, что по лбу.
Мазин замолчал, потом добавил негромко:
— Поступайте, как знаете. Философствуйте в одиночку.