Была какая-то связь… Связь реальная, хотя и незримая, невыразимая словами. Она была весь день вчера и еще сегодня утром — какая-то связь (непостижимая рассудку майора Ортнера) между немцами и русскими. Какой-то безмолвный уговор. Звук небесной струны. Звук, настраивающий на свой лад всех, кто его слышит. Звук, неслышный внешнему уху, но наполняющий пространство долины и подчиняющий себе все живое… Ах, какой чудный поэт мог бы получиться из тебя, Иоахим Ортнер! И почему Господь, одарив тебя такой душой, обрек ее на немоту?..
Майор Ортнер распорядился насчет гаубичного обстрела: один снаряд в минуту. Ровно через час — атака. Когда цепь дойдет до середины склона — ударить всей батареей фугасными по пространству вокруг дота. С максимальной интенсивностью. Десять минут. Эти десять минут цепь будет лежать, готовясь к броску. Десяти минут хватит, чтобы солдаты, вблизи понаблюдав смертоносный ураган, избавились от мандража. Ведь не может быть, чтобы после такой перетруски возле дота уцелело бы хоть что-то живое! И как только солдаты увидят зарождающуюся, ослепляющую русских дымовую завесу — всем сразу стремительно вперед…
Таким образом — он дал себе час на сон. Если сможет уснуть. Какое было бы счастье, если б во сне или хотя бы сквозь дрему (он уже не верил, что ключ к ситуации сможет разглядеть бодрствуя) ему бы вдруг открылось то, присутствие чего он чувствовал с первой минуты, чувствовал — а увидеть не мог. Все равно, бормотал он, идя к своей палатке, все равно долго так продолжаться не может. Даже если мое отупение не пройдет, даже если не смогу разглядеть… Столько бомб! столько снарядов! И снайперы бьют в каждую щель. Да и в ближнем бою… Не может быть, не поверю, чтобы русские не несли потерь. Сколько их там могло быть — в этом доте? Скажем — двадцать. Ну — двадцать пять, хотя двадцать пять там никак не разместить… Но сколько б их ни было — они получают раны, они гибнут, и в какой-то момент у них не останется людей, способных держать оружие…
17. Жизнь и мнения Иоахима Ортнера, майора
После этой атаки была еще одна.
Гаубицы трудились и до, и после. Через равные промежутки (один снаряд в минуту) по долине прокатывался сдвоенный звук. Сначала — приглушенное соседним холмом нутряное, колокольное бом! выстрела; затем несколько секунд тягостной паузы — и вдруг, каждый раз вдруг, еще не затихшее бом лопалось, рождая раскатистый, свободный грохот взрыва. Эти сдвоенные удары навязывали свой ритм долине, они уже стали частью ее, как далекий гром, который обещает обновление, но ты знаешь, что это обещание, как и любые иные, пустое. Майор Ортнер неожиданно быстро привык к этим звукам, причем привык настолько, что не замечал их в полудреме. Рана почти не досаждала ему, но слабость не становилась меньше. Напротив, слабость как бы пускала корни в него, просачивалась вглубь, как грибница. Это было совсем некстати. Во-первых, чем меньше энергии, тем меньше шансов разглядеть то, что пока не видишь, а во-вторых, если солдаты заметят его слабость… Вот уж это совершенно недопустимо.
Мысли мешали уснуть, покусывали, как комары, и все же он задремал, а может и заснул на несколько минут, потому что голосу, который он услышал, пришлось потрудиться, чтобы проникнуть в его сознание. Голос был молодой, энергичный и бесцеремонный, с явно выраженным акцентом. Очень знакомым. Фразы, построенные на французский манер, и произношение… вот так французы говорят по-немецки. Ну конечно же! — этот парень из Шварцвальда, откуда же еще, понял майор Ортнер. В детстве и в юности ему не раз приходилось бывать на западе Шварцвальда: отец каждый год ездил в Вогезы, и не только в Вогезы, — он старался посетить все места, где когда-то воевал. У отца была такая потребность: опять оказаться на том повороте дороги, под тем деревом, на той мызе, на остатках бруствера теперь едва различимой траншеи, где он когда-то воевал. Что он там оставил?.. Отец старался подгадать, чтобы попасть на то место не вообще, а в определенное время года, — чтобы все было, как тогда. Если была возможность — он брал в эти поездки Иоахима. Рассказывал… о себе, как обычно, отец почти ничего не рассказывал; немного больше — о товарищах по оружию. Но что-то в этих поездках было, как посещение параллельного, живущего по своим, особым законам мира. После таких поездок привычный Иоахиму мир становился зримей, различимей, выпуклей. Потом эти поездки вспоминались разве что раз в году, да и то не каждый год, но как раз это ни о чем не говорит. Эти поездки оставили такой след в душе Иоахима Ортнера… или скажем так: они стали мерой… впрочем — мерой чего?.. Сразу не ответишь. А может и не стоит это препарировать, разбираться, называть точными словами? Ведь до сих пор как-то обходился без этого, может, потому до сих оно и живет в душе? И не только живет, но и греет душу…
До чего же неловко получается, с усмешкой подумал майор Ортнер: каждый раз, когда ко мне является новый посетитель, он застает меня спящим. А ведь хорошо было бы в самом деле эту чертову войну проспать! Всю — от первого и до последнего дня…
Майор Ортнер потер лицо здоровой рукой и неторопливо выбрался наружу.
Это был летчик.
Даже если бы на нем не было формы — все равно любой человек сразу бы понял, что это летчик. Такая у него была харизма.
Это был свободный человек. Или очень успешный. Или баловень не только судьбы, но и начальства. А может — и все вместе взятое. Улыбка была естественным выражением его лица; она была не реакцией на конкретный положительный импульс, а реакцией на саму жизнь, во всех ее проявлениях. Чтобы так принимать жизнь, нужно быть не очень умным человеком, подумал майор Ортнер. Ну и что с того? А ты для себя что бы предпочел: быть умным или счастливым? То-то и оно. Не завидуй.
На летчике была пилотка с алюминиевым кантом и летящим имперским орлом, сжимающим в когтях свастику, и голубая выцветшая гимнастерка, — вот и все, что он себе позволил из формы. Погон не было видно — их закрывала гражданская кожаная куртка, подбитая цигейкой, с таким же воротником; куртка бывалая, потертая, с характерной прожженной дыркой на правом плече, с расстегнутой крупной молнией. Вместо форменных брюк — верховые бриджи с кожаными накладками на внутренней стороне бедер. Ниже были некогда черные, никогда не знавшие гуталина краги, и ботинки… с виду массивные, разумеется — не солдатские: какая линия! какая кожа!.. Такие ботинки подбрось вверх — они не упадут, а плавно опустятся, потому что в них веса нет, как в пушинке. Он капитан, сразу понял майор Ортнер. Для майора он слишком молод, да майор никогда бы и не позволил себе такой вольности в одежде. И уже не лейтенант, потому что в нем ощущается уверенность и привычка повелевать.
— Давно из госпиталя, капитан?
— Да уж недели три!
— Надеюсь, сустав не зацепило?
— В том-то и дело, что зацепило, а то я был бы здесь, как же! Но подвижность восстанавливается, вот поглядите.
Он крутанул правой рукой, при этом куртка распахнулась, и майор Ортнер успел заметить два Железных креста с пристежками, Рыцарский крест с новеньким бантом и черный знак «За ранение». Должно быть, знаменитый ас.
— И все же на истребитель пока не пускают?
— Куда они денутся!
— Это где же вас угораздило? В Югославии?
— В Греции. Англичан было пятеро. Вывалились из облака вдруг, моего ведомого сбили сразу. Как тут будешь драться? — шансов нуль. Я еще надеялся удрать, а они как увидали кресты в несколько рядов на моем фюзеляже — вцепились, как их английские борзые. Едва не сгорел. Парашют раскрыл метрах в двухстах, не выше. Ну сколько времени спускался? — всего несколько секунд. И все же не уберегся, одну пулю схлопотал.
— А к нам какими судьбами? Надеюсь, не для того, чтобы показать моим офицерам, как нужно водить солдат в атаку?
— Помилуй Бог! Как представлю: поднимаешься из окопа, а в тебя, как в голого, льют из пулеметов… Нет уж! Мне проще сразу застрелиться.
— И все же?